Фердидурка
ГЛАВА III. Поимка с поличным и дальнейшее уминание
Преподаватель все чаще поглядывал на часы, ученики тоже повытаскивали свои часы и смотрели на них. Наконец прозвенел спасительный звонок, Бледачка смолк на полуслове и исчез, аудитория очнулась, и поднялся страшный гам – один только Сифон оставался тихим и спокойным, погруженным в себя. Едва, однако, Бледачка ушел, проблема невинности, придавленная во время урока скукой великого поэта, поднялась вновь. Ученики прямо из официальных грез плюхнулись лицами в отрока и мальчишку, а действительность потихоньку преображалась в мир идеалов, дай мне теперь помечтать, дай! Сам Сифон не принимал участия в диспуте, а только сидел и себя пестовал – сотоварищами его предводительствовал Пызо, а Ментусу помогал Гопек. И вот опять в воздухе душном и сгустившемся запылал румянец, спор разгорался – имена множества доктринеров, разнообразные теории вылетали, словно выпущенные из рогатки, кидались в схватку, над разгоряченными головами сошлись в бою мировоззрения, и тут же дружина дам, просвещенных и просвещающих, с жаром сексуальных неофиток атаковала реакционность консервативной прессы. «Эндеки! – Большевизм! – Фашизм! – Католическая молодежь! – Рыцари меча! – Ляхичи! – Соколы! – Харцеры! – Бодрись! – Привет! – Бди!» – слышались слова все более заковыристые. Оказалось, каждая политическая партия нафаршировала слова эти своим специфическим идеалом мальчика, а кроме того, отдельные мыслители фаршировали их на свой страх и риск собственными вкусами и идеалами, да к тому же они были еще нафаршированы кино, романом, газетой. И вот всевозможные типы отрока, мальчишки, комсомольца, спортсмена, подростка, юноши, прощелыги, эстета, философа, скептика носились над полем брани и оплевывали друг друга, необычайно возбужденные и раскрасневшиеся, а снизу доносились только стенания и крики: «Ты наивный!», «Нет, это ты наивный!» Ибо идеалы эти, все без исключения, были беспредельно мелки, тесны, неудобны, несуразны; в горячке спора ученики метали эти слова, будто из катапульты, и отскакивали назад, ужаснувшись тому, что метнули, бессильные забрать назад уже вылетевшие из них незрелые выражения. Утерявшие какие бы то ни было связи с жизнью, с действительностью, уминаемые всеми фракциями, направлениями и течениями, трактуемые всеми, как школяры, окруженные фальшью, они давали концерт фальши! И куда ни кинь, все глупо! Фальшивые в своем пафосе, ужасные в лиризме, кошмарные в сентиментализме, беспомощные в иронии, шутке и остроте, претенциозные во взлетах, омерзительные в своих падениях. Так и катился мир. Так он катился и разбухал. Раз их не считали естественными, могли ли они не быть неестественными? А будучи неестественными, разве могли они не говорить языком, позорящим их? Вот и расцветала в душном воздухе страшная несостоятельность, действительность потихоньку преображалась в мир идеала, и только один Копырда не поддавался, равнодушно подбрасывая пилочку для ногтей и глядя на ноги…
Тем временем Ментус и Мыздраль в сторонке возились с какими-то веревками, а Мыздраль даже подтяжки снял. У меня мороз по спине пробежал. Если Ментус осуществит свой план просвещения Сифона через уши, то воистину – действительность… действительность превратится в кошмар, диковинность разрастется так, что о побеге нечего будет и думать. Надо было любой ценой помешать. Мог ли я, однако, действовать в одиночку против всех, да вдобавок еще с пальцем в ботинке? Нет, не мог. О, дайте мне хотя бы одно невывернутое лицо! Яподошел к Копырде. Он стоял у окна, глядя во двор, и насвистывал сквозь зубы, во фланелевых брюках, и, казалось, он-то уж не носится ни с какими идеалами. Как начать?
– Они хотят изнасиловать Сифона, – прямо сказал я. – Может, было бы лучше отсоветовать им это. Если Ментус изнасилует Сифона, атмосфера в школе станет совершенно невыносимой.
Весь в тревоге, ждал я, как зазвучит, как зазвенит, каким голосом отзовется Копырда… Но Копырда не произнес в ответ ни слова, только стремительно выпрыгнул в окно на школьный двор. И продолжал во дворе насвистывать сквозь зубы.
А я остался, так ничего и не поняв. Что это было? Он уклонился. Почему выпрыгнул, а не ответил? Странно все это. И почему ноги – почему ноги выпирали в нем на первый план, лезли на лоб? Ноги у него были на лбу. Япотер рукою лоб. Сон? Явь? Но времени на размышления не оставалось. Ментус подскочил ко мне. Ятеперь только сообразил – Ментус стоял неподалеку, подслушал, что я сказал Копырде.
– Ты чего вмешиваешься? – крикнул он. – Кто тебе разрешил болтать о наших делах с Копырдой? Его это совершенно не касается! Не вздумай говорить с ним обо мне!
Я отступил на шаг. Он разразился самыми грязными ругательствами.
Я стал молить его шепотом:
– Ментус, не делайте этого с Сифоном. Не успел я кончить, как он заорал:
– Знаешь, кто он для меня, да и ты с ним вместе? Вы – го…лубчики мои милые!
– Не делайте этого, – упрашивал я. – Не влипайте в это! Ты что, не видишь себя при всем при этом? Послушай, а ты себе это представил? Ты это увидел? Тут Сифон на земле, связанный, а тут ты его просвещаешь – насильно, через уши! Неужели ты не видишь себя при всем при этом?
Он еще гаже скривился.
– Я вижу только, что и из тебя неплохой отрок! И тебя Сифон облапошил! А знаешь, кто он для меня, весь ваш этот отрок? Он – го…лубчик мой милый!
И двинул меня носком ботинка по щиколотке. Я искал слов, которых, как всегда, не было.
– Ментус, – прошептал я. – Брось это… Перестань делать из себя… Разве оттого, что Сифон невинный, тебе надо быть развратным? Брось это.
Он взглянул на меня.
– Чего тебе от меня надо?
– Перестань дурить!
– Перестань дурить? – пробурчал он. – Глаза его затуманились. – Перестань дурить, – произнес он тоскливо. – Есть мальчики, которые не дурят. Есть мальчики – сыновья сторожей, подмастерья и парни – воду возят или мостовую подметают… Им-то и смеяться над Сифоном и надо мною, над нашими выкрутасами! – Он на миг погрузился в горестную задумчивость, временами нападавшую на него, отбросил было вульгарность и поддельное хамство, лицо его разгладилось. А потом подскочил словно ужаленный. – Попочка! Попочка! – крикнул он. – Нет, не хочу допустить, чтобы учеников считали невинными. Сифонову душу изнасилую через уши! Ж…ж…ж…! – Он опять поуродовел до отвращения и изверг из себя поток гнусностей, я даже отступил на шаг.
– Ментус, – бездумно прошептал я в отчаянии. – Бежим! Бежим отсюда!
– Бежать?
Он навострил уши. Перестал извергать и вопросительно взглянул на меня. Сделался понормальнее – я ухватился за это, как утопающий за соломинку.
– Бежим, бежим, Ментус, – шептал я. – Брось это и бежим!
Он заколебался. Лицо его как бы в нерешительности обвисло. А я, заметя, что мысль о побеге действует на него благотворно, дрожа от страха, что он опять ударится в безобразие, судорожно искал, чем бы его прельстить.
– Удрать! На свободу! Ментус, к парням!
Зная о его тоске по истинной жизни подмастерьев, я думал, что он клюнет на парня. Ах, мне все равно было, что я говорю, только бы удержать его от гротеска, только бы он вдруг не скривился! Глаза у него заблестели, и он по-братски дал мне под ребра.
– Ты бы хотел? – спросил он тихо, доверчиво. Рассмеялся тихо и чисто. Я тоже рассмеялся тихим смехом.
– Бежать, – пробормотал он, – бежать… К парням… К тем настоящим парням, которые пасут лошадей над рекой и купаются…
И тут я заметил вещь страшную – на лице его явилось что-то новое, тоска какая-то, какая-то особая красота школьника, удирающего к парням. От грубости он шарахнулся к мелодичности. Приняв меня за своего, он перестал прикидываться и извлек из себя тоску и лиризм.
– Гей, гей, – проговорил он певуче, тихо. – Гей, вместе с парнями есть черный хлеб, на неоседланных лошадях скакать по лугу…
Губы его расползлись в горькой и странной улыбке, тело стало гибче и стройнее, а в шее и в плечах появилась какая-то преданность. Он был теперь школьником, размечтавшимся о вольности парней, – и уже открыто, отбросив прочь всякую осторожность, улыбнулся мне. Я отступил на шаг. Япопал в положение жуткое. Надо ли и мне улыбнуться? Если я не улыбнусь, он снова разразится ругательствами, но если улыбнусь… не была ли улыбка еще хуже, не была ли скрытная красота, которую он мне тут демонстрировав, еще более гротескной, чем его уродство? К черту, к черту, зачем же я поманил его в мечтательность этим парнем? В конце концов, я не улыбнулся, только сложил губы и тихо присвистнул, и так стояли мы друг против друга, улыбаясь и насвистывая либо тихо смеясь, а мир будто разрушился и стал строиться заново на началах мальчика, улыбающегося и удирающего, как вдруг издевательский рев раздался в двух шагах от нас, навалился со всех сторон! Я отступил на шаг. Сифон, Пызо и еще с полдюжины сифонистов, держась за невинные животики, хохотали и ревели, и выражение лиц их было снисходительным и язвительным.