Конченые
– Это очень хороший спектакль. Хотя… Ты же всего лишь женщина… – закончил Андрей и, держа двумя пальцами ножку, опустошил бокал.
Небо Небесное и Екатерина Николаевна точно помнят, как я пыталась перевести разговор на сыр, на машины, на квантовую телепортацию, но Андрей не унимался. Он глушил вино и рассуждал об искусстве… Когда он начал читать свои стихи, я не выдержала и собралась уходить.
– Ты че… – пьяно спросил меня Андрей.
– Ни че… – я пошла в прихожую.
– Че обиделась, правда?
– Да. – подтвердила я.
– Стой… – он схватил меня за руку, – стой…
Он повис на ней как пьяная собака, если такие бывают.
– Хватит, – попросила я.
И тут, точно не помню, но Андрей, у которого мама профессор и папа профессор, со всей дури ударил меня по голове. От неожиданности и боли я упала. Он что-то кричал -про театр и про женщин, но я почти ничего не слышала… Потом он ушел в комнату и лег на кровать. Какое-то время он всхлипывал – потом уснул.
Я сидела в прихожей, ошарашенная, что мне вот так неожиданно врезали. Я думала о том, что меня девять месяцев носили, а потом десять лет учили, а потом, еще пять лет учили и на протяжении всего этого времени лечили, чтобы вот этот театрал мне вмазал в лоб?
Я встала – голова кружилась. В ванной я нашла бритву и пошла к нему в комнату. Он спал. Стыдно, конечно, уважаемые Екатерина Николаевна и Декарт, но я зачем-то выбрила ему на затылке неприличное слово.
42…
Сижу в машине. Голова болит. Фонари на металлических стеблях тянутся в космос. На улице никого. В полумраке на соседнем сидении я вижу Екатерину Николаевну.
– Иди домой. Уроки делай. – говорит она, не открывая рта.
– Не могу. Правда, не могу. У меня нет сил о ней заботиться, понимаете. Она обо мне должна!
Я пытаюсь улечься поудобнее, но не могу. В машине неудобно и холодно. Я решаю пойти к Урюковой.
43…
Все у Урюковой. Тусовка явно началась давно. Все пьяные и усталые. Лукьянов смотрит Симпсонов. Арсентьев спит в наушниках, которые орут на полной громкости.
– Где Урюкова? – пытаюсь я узнать у кого-нибудь.
Все пьяны вдрызг.
Я чувствую странное волнение.
– Она купается… – выговаривает пьяная Бардина.
Дверь в ванной заперта. Я стучу в нее. Я чувствую, как у меня начинается паника. Она наполняет меня снизу – втекает в меня как вода в бутыль – выше – выше – к самому горлышку.
– Урюкова! – кричу я, – Сейчас расшибу дверь на хрен!
В ванной тихо.
Медведев и Лукьянов смотрят на меня как коровы после дойки.
Хватаю стул и кидаю его в дверь. Сидение отлетает и падает где – то с грохотом. Я с разбегу ударяю дверь плечом. Я кричу и больше не помню своих движений.
– Свихнулась… – мычит Лукьянов.
Я взламываю дверь и нахожу Урюкову, спящую на унитазе.
Я бью ее по щекам до тех пор, пока она не открывает налитые пивом глаза.
– Конченые! – кричу я и ухожу.
44…
Я позвонила Сергею Юрьевичу. Мы встретились сразу в гостинице. Противно не было. Было наплевать. Зато теперь никто никому ничего не должен.
45…
Нет места, куда хочется идти. Почти зима. Становится очевидно, что лета не было никогда – это был фантом, глюк, запах духов иностранной дамы. Мы с Никитой пошли в кино. Ник глядит на экран своими голубыми хрустальными глазами – я смотрю на него и думаю о том, что когда-то, в школе, я была в него влюблена.
Я просыпалась утром и шла. Шла сдавать свое время, как кровь, в школу №68. Шла к темному зданию с больничным светом в окнах, с лабиринтами раздевалок и лестниц, с физкультурным залом и липкой столовой, с длинными скучными уроками.
Единственной радостью на уроке было выйти в туалет и долго стоять, одурманенной запахом хлорки и урчанием воды в унитазах… Стоять и смотреть в окно на тропинки зимних веток, и бездумно ждать звонка. Иногда в туалет забегали прогуливающие старшеклассницы. Они были красивые и смелые, они ругались и курили, хвастались нижним бельем, – они жили где-то там, в совершенно другой стране. Звонок все не звенел, мне приходилось возвращаться в кабинет и делать вид, что я слушаю, понимаю, знаю что-то, чего, конечно, не знаю… Тогда было сложно представить, что я постигаю унылую тактику общения с мужчинами…
После кино Ники предложил поехать к нему – я напомнила, что уже почти замужем. Он смотрит на меня своими глазами от Svarovski и зачем-то спрашивает, нет ли у меня в роду евреев по материнской линии…
Я говорю, что есть только цыгане…
Он сочувствующе кивает и передает, прощаясь, привет моей маме. Я сворачиваю привет вчетверо и кидаю его, как в почтовый ящик, в урну.
46…
Пошли на концерт «Звезды за свободу слова». Было обещано бесплатное пиво – мы шли за ним.
Народу собралось огромное количество, как на Маккартни.
– Мы имеем право знать правду! – кричала со сцены какая-то еле различимая звезда.
– Да! – Кричал ей народ.
– Где пиво– то? – кричал нам Лукьянов.
– Не знаю… – отвечала я.
Мы толкались как маленькие кровяные тельца внутри огромного организма детины-дебила, не понимая, что происходит.
– «Свободу слова!» – говорили нам со сцены.
– Му – отвечал детина.
Потом его возьмут за руку и, маня пряником, поведут на работу и голосовать, а он, капризничая, демонстрируя наличие некой воли, все же пойдет.
– Ты читал «критику чистого разума»? – спросят его.
– Да… – наврет он.
– Тогда за свободу пойдешь?
– Естесено. – пробурчит он и сожмет кулаки.
Неясный образ свободы слова возникает в его допентиумном сознании. Образ долго загружается, виснет, но кулаки сжаты.
Тем временем со сцены поступило предложение объединяться – мы поспешили уйти.
– Пиво ушло, как дети в школу… – задумчиво сказал Лукьянов, когда мы спускались в метро. Эскалатор тащился вниз, к клаустрофобической кабинке с бабушкой под красной кепкой, которая не уставала повторять: «стойте справа, проходите слева».
– На патриотических концертах всегда позитивней. И звезд больше – заметил Медведев, стоя слева.
– Кому не насрать на звезд и на концерты – поднимите руки! – Лукьянов предложил уже традиционный способ закрыть тему.
47…
Снег завалил нашу «аудюху» по самую голову. Надо почистить – в память о нашем море.
Мама ушла на собрание. Телефон трезвонит день на пролет: «трррр – тррр – тррр» – мы все стали мобильными.
– Ваш отец серьезно болен. Он в больнице… – знакомый голос длинной «коллеги» диктует мне адрес и с укоризной, вместо до свидания, добавляет: – «Как вам не стыдно!», – как будто я и есть та самая хворь, подкосившая папашу.
Чувство долга странная штука. Не скажу, что оно тяготит меня, напротив, когда мне лень углубляться, анализировать и проникаться ситуацией – я просто руководствуюсь чувством долга, как инструкцией по безопасности на борту самолета: достать – надуть – и разбиться вдребезги с чувством выполненного долга.
Я взяла из стола немного денег – купила мандаринов – и отправилась к папе.
Я «углубилась» в метро…
Поезд меряет мое время остановками. «Октябрьская» – называет он еще семь пустых минут моей жизни, «Ленинский проспект». Замученные работой люди глядят на меня, повиснув на поручнях. Когда поезд тормозит – они покачиваются, как огурцы на яблоне, – но не падают, потому, что не растут огурцы на деревьях. Кто-то кому – то уступает и не уступает место – мы висим на железных ветвях, терпеливо пережидая ненужное время наших жизней. А теперь я иду по снегу – как тогда, с Екатериной Николаевной. И вместо ранца у меня – мандарины, но совершенно так же как прежде, я иду в учреждение, для людей учрежденное, потому что так надо… А во всех подобных учреждениях прячутся, доживая свой век, жители совка: они могут не пустить тебя в палату, они могут отчитать тебя при классе, они могут обидеть тебя и заставить им служить. О, они всевластны, эти неудавшиеся лавочники – госпожи уборщицы и директрисы, серые мужчинки, пропускающие и ставящие разные печати. О, как они царствовали во времена совка! И теперь ты, дитя рыночной экономики, отплатишь им сполна за развал СССР, придя в школу, больницу, библиотеку и паспортный стол.