Шелест срубленных деревьев
– Ты еще не ушла? – как ни в чем не бывало обратился к Хене Шлейме.
– Я тебе мешаю?
– Нет, нет! – поспешил он с ответом.
В его торопливом согласии было больше угодливости и жалости, чем искренности.
– Прострочу рукав, и я свободен.
Хена стояла над ним и отрешенно смотрела, как он строчит на своем «Зингере», и в бойком стрекоте машинки ей, маленькой, съежившейся, чудились далекий шум прибоя и плеск набегающей на берег волны. Волна обдавала ее побледневшее, мученное лицо солеными брызгами; каштановые волосы ерошил ветер; вдоль кромки моря к темнеющему горонту, разбрызгивая ногами воду, бежал босой мальчик в коротких штанишках, в вязаной шапочке с желтым помпончиком, смахивающим на одуванчик. Большая черная птица с острым, как нож обрезателя Менаше, клювом кружилась над его головой, и, кося перламутровым глазом, на лету склевывала с цветка пушок, и уносила его куда-то в дюны, чтобы выстлать ложе для своего птенца.
– Ну вот, прострочил… Теперь можно и подкрепиться. Что у нас сегодня, Хена, на обед? – примирительно сказал он и пришпорил, как взмыленную лошадь, свой «Зингер».
– Суп с макаронами… тушеное мясо…
Шлейме подошел к ней, заглянул в глаза, в которых все еще светилась решеченная короткими очередями «Зингера» надежда, и, как бы заменяя рукой дуновение ветра, слегка взъерошил ее прическу, и пронес непривычные, начиненные неуклюжей нежностью слова:
– Ты что-то, дружок, неважно выглядишь… Устала? Может, тебе уйти от Пагирского? Этот скупердяй все равно гроши платит. Да и москательно-скобяная лавка не для тебя. Если уж что-то продавать, так лучше духи в галантерейной лавке Перского или булочки с корицей у Сесицкого. Сошью костюм и закину удочку: может, клюнет, и он тебя в кондитерскую возьмет – булочке место среди булочек…
Он откашлялся, поперхнувшись, видно, своей нескладной, слащавой лестью.
– Булочка… – усмехнулась она. – Сказал бы лучше, как твоя мамочка: яловая корова!
– Нашла кого слушать!
Это при ней, при Хене, он такой храбрец и защитник… А спроси его: где он прятал свою храбрость все эти три долгих злых года, пока они не перебрались от Рыжей Рохи на квартиру, арендованную у Капера? Интересно, что он, герой, ответит? Работал!.. А свекровь при каждом удобном случае язык распускала, почем зря невестку честила. Хена своими ушами слышала, как та не раз шепотом жаловалась свекру Довиду: «За ней что, парни табуном ходили, очередь за ней, что ли, стояла, что наш дуралей в ее объятия, как камень в реку, плюхнулся? Да за нашего бугайчика можно было такую кралю отхватить! Что с того, что она певунья, плясунья и лицедейка, но ведь она карлица, и личико у нее с фигу, и дара рожать Господь Бог вертихвостке не дал. А без этого дара баба – не баба, а чучело огородное».
«Я в своем курятнике семерых без всяких сечений снесла, – нашептывала Рыжая Роха повитухе Мине. – Яичко в яичко. Щипцами и крючками у меня нутра их не вынимали… Сами друг за дружкой выкатывались. А Хенка и одного высидеть не сумела. Воротца, видно, узковатые. Через них ни внуку, ни внучке не выехать…»
«Такое может с каждой… – вставала на защиту незадачливой роженицы Мина. – Уж порой, Роха, лучше узковатые воротца, чем распахнутые настежь – поди потом разберись, от кого к тебе в дом потомки пожаловали».
– Яловая-шмаловая… Сколько раз я тебе говорил: не обращай на ее болтовню внимания, – сказал Шлейме. – Невесело и ей… Семерых снесла, а во дворе ни одного цыпленка, все разлетелись. – Ему хотелось и Хену защитить, и мать в обиду не дать. – Так, значит, что у нас сегодня – суп с макаронами? Люблю с макаронами. Люблю… – намеренно укорачивал он фразу, вычленяя глагол и надеясь на Хенину догадливость.
Но при этих словах Хена почему-то расплакалась и убежала в другую комнату.
Шлейме долго смотрел ей вслед, в проем дверей, куда она скрылась, и от густой темноты, хлынувшей прямоугольника, на него вдруг повеяло какой-то растворенной в углах бедой, оплывавшей со стен и бесшумно стелившейся по полу, – сделай шаг и споткнешься об нее, как о корягу.
– Хена! – крикнул он, стараясь не выдать своего волнения.
Но темнота не ответила. Она, видно, тоже что-то безмолвно и безнадзорно строчила…
Шлейме сглотнул тревогу, но та окуневой костью застряла в горле, стесняя дыхание.
Глупости, успокоил он себя. Хена просто устала. Пройдет месяц-другой, и все уладится.
Но как он себя ни успокаивал, как ни старался заглушить тревогу, спокойствие обрывалось, как залежалая, тронутая гнильцой нитка.
Оставшись один, Шлейме снова, но на сей раз незлобиво вспомнил о незамысловатом и, как ему теперь казалось, не столь уж предосудительном желании Хены куда-то поехать – даже если она по дороге на часок и заскочит к своему непутевому братцу, добровольно поменявшему хлеб портного на лагерную похлебку, небо на Йонаву не рухнет. Он, Шлейме, конечно, даже на острожный порог не ступит – не о чем ему со Шмуликом разговаривать, а Хена пусть отведет душу. Какой-никакой, но все-таки брат.
Работа не спорилась. Шлейме часто останавливал «Зингер», прислушивался к тому, что происходит в соседней комнате, но там было тихо.
То ли его взбудоражили воспоминания о Еврейской больнице в Каунасе, то ли насторожил болезненный вид исстрадавшейся Хены, но его врожденное упрямство вдруг умерилось состраданием, а непреклонность умалилась сомнениями. В самом деле – ведь если хорошенько подумать, почему бы не побаловать Хену? Тем более что и ему не помешала бы передышка.
Но в голове, как и прежде, скреблись подозрения, что за непритязательной Хениной просьбой кроется какая-то более важная причина, чем усталость или долгая разлука с братом, от которого, кроме нее, отреклась вся родня. Да и как было не отречься от лентяя, которому лагерные нары милее, чем пуховая перина, а наручники приятнее портновской иголки или сапожничьего шила.
Он долго строил догадки, но желанная ясность ускользала от него, как в детстве неуловимый солнечный лучик на полу.
Наверно, Шлейме в своих предположениях вконец бы запутался, не встреться ему, когда он возвращался с примерки от Сесицкого, повитуха Мина.
– Слышала – к морю едете? А ведь я, Шлеймке, у моря родилась. В Мемеле.
Он замялся.
– Мы еще не решили.
– А что тут, милый, решать? Собрались и поехали! – уверенно выпалила Мина, которая тридцать лет тому назад перерезала ему в сапожничьей бе пуповину и знала все их семейные секреты. – Кажется, я уже тебе один раз, в канун твоей свадьбы, говорила, что невесте и беременной жене ни в чем отказывать нельзя.
Ну и что, что говорила, подумал Шлейме, и вдруг в памяти, как две молнии, вспыхнули и скрестились прошлое и настоящее.
Шлейме мгновенно вспомнил, как Мина, заступница и исповедница Хены, теми же словами поддержала просьбу невесты, которая попросила жениха, чтобы он взял в ученики ее брата – шалопута Шмулика.
«Он парень толковый, только с придурью. Но ты у него головы быстро вышибешь все фантазии, – уговаривала Хена своего нареченного. И с улыбкой добавила: – Ты что, забыл: мне теперь отказывать нельзя. Такое поверье».
Шлейме недосуг было разбираться в поверьях и чужих фантазиях. Он нуждался в брючнике, а не в фантазере и шалопуте. Но в конце концов уступил Хене и позже за доброту свою поплатился.
Хупу соорудили под открытым небом, на поляне, возле реки.
Над балдахином в черных лапсердаках весело летали грачи.
В траве стрекотали кузнечики и на высокой канторской ноте пели благочестивые цикады.
Над головой местечкового раввина Иехезкеля Вайса, благословившего от имени бога Израилева молодоженов, по-хозяйски вилась дородная пчела, норовившая залететь в его седую, аккуратно расчесанную бороду, как в родной улей, и сапожник Довид, отец жениха, размахивал перед его впалыми, сморщенными щеками вышитым носовым платком, ни дать ни взять – пальмовой ветвью, тщась отпугнуть незваную гостью.
– Осторожно, рабби, осторожно! – предостерегал от пчелиного укуса потерявшего бдительность Вайса сапожник, захмелевший от браги и свежего воздуха.