Запоздавшее возмездие или Русская сага
Карп почувствовал легкий толчок в бедро. Мать сигналит — настал удобный момент для задуманной беседы, не упусти. Но не прерывать же пожилого человека, который, выпив вторую рюмку, ударился в воспоминания.
Наконец, Видову удалось выбрать удобный момент — Нечитайло промочил пересохшую глотку стаканом нарзана.
— Михаил Иванович, а как погиб мой отец?
Полковник поперхнулся, долго откашливался. Бросил на Клавдию укоряющий в взгляд. Ему явно не хотелось говорить на опасную тему. Почему?
— Неужто мать не рассказала? — недоверчиво спросил он. — Не верю!
Клавдия наклонилась над столом, выписывала вилкой на тарелке какие-то каббалистические фигуры и с трудом удерживалась от слез.
— Говорила, конечно, но — вскользь, без подробностей. А мне хочется знать все. Как сын имею право…
— Имеешь… Но большего все равно не скажу. Какой-то подонок выстрелил в комбата. Была такая заваруха — не до разглядываний и подозрений. Все мы были уверены, что капитан убит либо пулеметной очередью мессера, либо осколком бомбы. Человек тридцать тогда полегло, да еще два десятка пораненных… Только потом особист просветил. Когда допрашивал нас… Вот, пожалуй, и все.
— Нет, не все! — упрямился Карп. — Вы не можете не знать, кто тогда находился рядом с отцом. Михаил Иванович, постарайтесь припомнить, очень прошу вас!
— А толку от моих «припоминаний»? На дуэль вызовешь или в КГБ напишешь? Сам подумай, фактов-то нет, как докажешь, что в капитана стрелял
Иванов или Сидоров? Зряшная потеря времени. Вот бывший комроты-три Романов тоже пытал меня, а когда я спросил: почему он сам не вспомнит — умолк… Так что, прими мой совет, Видов, перестань полоскать да выжимать старое белье, ничего не выжмешь.
— А ты не отнекивайся, Мишка, не тряси штанами. Это со мной можно вертеться-крутиться, а тут — родной сын погибшего капитана, ему положено знать все. Говори, как на духу, кто мог выстрелить в Семчика? — не выдержав, вмешалась в беседу Клавдия.
Нечитайло поднялся со стула, досадливо морщась, грузно заходил по комнате. В квартире — настороженная тишина. Хозяйка умчалась в школу, прихватив с собой слишком уж любопытного сына-непоседу. Она чувствовала необычность беседы мужа с гостями и не хотела, чтобы Сережка мешал им.
— Кого можно заподозрить — не скажу, не хочу грешить. Многие были недовольны грубым и ехидным Видовым, который умудрялся ковыряться во внутренностях подчиненных. Любой мог, пользуясь неразберихой, выстрелить в него… Кто тогда находился рядом с вечным комбатом — тоже толком не могу сказать, ибо лежал на спине и стрелял по наседающим мессерам…
— Неужели никого не запомнили?
Полковник снова присел к столу, раздумчиво покачал пустым фужером.
Налил стопку и залпом выпил.
— Почему не запомнил?… Неподалеку «нюхал цветочки» пулеметчик Федоров. Только его тебе не достать — погиб во время той бомбежки… По другую сторону стрелял ротный старшина Сидякин… Орал раненный ездовой Хомяков… Полз младший сержант Перов… Пожалуй все, что удалось запомнить…
— Мог достать батальонного Сидякин? — тихо спросила, не отрывая взгляда от пустой тарелки, Клавдия.
— Да ты что, сбрендила? Они же земляки с Видовым, из одной деревни!
— Знаю. Но я спрашиваю не о родстве или землячестве. Мог или не мог?
— Мог, — подумав, выдавил Нечитайло. — И Федоров, и Хомяков, и
Перов — все могли, вернее, имели основания. Но точно — один Бог знает, спросите у него…
— Где они сейчас живут?
— Точно не скажу. Хомяков потерял руку, работает сторожем в колхозе. Федорова похоронили. Перов — пенсионер, живет в Москве. А вот старшина Сидякин вообще исчез, в списках нашей ветеранской организации против его фамилии — пустое место…
Клавдия торопливо записывала на бумажной салфетке с таким трудом добытые новые сведения…
Глава 17
"… Марк буквально прилип ко мне, что ни день навещает. Усядется напротив, кашляет, прикрывая рот грязным носовым платком, и говорит, говорит.
В основном об отце, которого, похоже, он и любит, и ненавидит, одновременно…"
Запись деда в коричневой тетради.
Сидякин на глазах выздоравливает. Корсет с него не сняли — попрежнему сжимает грудь и спину, но парализованный старшина начал подниматься с постели, на ослабевших ногах медленно бродил по палате, даже появлялся в коридоре. Врачи удивлялись и радовались. А Прохор уверен — ему помогает не лечение — молитвы, которые он каждое утро и вечер про себя возносит Всевышнему.
Веруюшим он, как и полагается настоящему коммунисту, не был, но на всякий случай носил рядом с партбилетом купленный по случаю у одной бабки крестик. Не выручит из беды марксизм-ленинизм, авось, поможет Господь.
— Молоток, старшина, — завистливо хвалил Сидякина безрукий инвалид, которого сестры кормили с ложечки. — Скоро покинешь нас, выйдешь на волю, счастливчик!
— Хороша воля, — скептически гундосил сержант-пехотинец. — Ходит в раскорячку, будто в штаны наложил. На работу не возьмут — кому нужен инвалид? — прожрет за неделю пенсию — зубы на полку, зад на печку!
— Почему не возьмут? — возражал танкист. — Те же конверты клеить или диспетчером сидеть в будке. Не трусь, старшина, не слушай их — проживешь!
Сидякин согласно улыбался одним, хмуро отмахивался от страшных прогнозов других. А сам думал, думал. Из головы не выходил восторженный шепот Семенчука, его заманчивые предложения. Федька уже выписался из госпиталя и носа не кажет, баламут. Неужели забыл о паралитике, нашел себе более здорового и удачливого компаньона?
Галилея Борисовна навещает мужа через день. Непременно с Марком, выступающим в качестве своеобразного щита, разделяющего отца и мать. Или — соединяющего их? Придет, выложит на прикроватную тумбочку очередную порцию осточертевших яблок, поставит бутылку молока, которым Прохор после ее ухода угощает сопалатников. И молчит, глядя на старшину испуганными и молящими глазами. Она чувствует отношение к себе мужа, но надеется на время и мужскую «потребность». Не пользует же паралитик сестер и санитарок, кому он нужен, кусок мяса?
— У тебя что, других забот нет? — скрипел зубами Сидякин. — Возьми еще одну работу. Не могу глядеть на тебя — тошнит. И убери с глаз моих своего недоноска!
— Успокойся, Прошенька, тебе нельзя волноваться, вредно, — шептала Галилея, пугливо поглядывая на пустующие соседние койки, только одна из которых занята спящим танкистом. — Какой Маркунчик недоносок, зачем ты так, он — наш с тобой родненький сынишка. А что худой — не страшно, с годами выправится, войдет в мужицкую силу. И ты — тоже войдешь, — Галилея осторожно погладила безвольно лежащую поверх простыни мужскую руку. Прохор дернулся, будто его пронзил электрический разряд. — Вот выпишешься — поедем в Талдом к моим родителям, там — целебный воздух, быстро встанешь на ножки…
Сидякин рычал, шипел, но ничего не мог поделать — выбросить уродину из палаты не было сил. Он окончательно решил развестись с ней, поселиться в доме Семенчука, начать новую жизнь. Но сказать об этом не решался утихомиривал его страдающий, будто у побитой собаки, взгляд сына.
И все же неприязнь к женщине постепенно переходила в ненависть.
Однажды, когда Прохор решился, под надзором дежурной медсестры, прогуляться по коридору, решение порвать с женой не только окрепло, но обрело реальные черты. Может быть, потому, что парализованный уверился, наконец, в скором своем выздоровлении, когда ему не будут нужны женские заботы. А по части готовки и уборки, стирки и прочих домашних дел можно нанять какую-нибудь старушку.
— Вы только не торопитесь, — заботливо советовала сестричка.
— Учи ученого, воробышек, — самоуверенно отвечал Сидякин, стараясь не опираться на полудетское плечико. — Вот добредем до конца коридора и
— в палату. Тогда и отдохну. Ничего, вернется в ноги силушка, обязательно вернется! Жаль только нельзя содрать с себя черепаший панцырь…
Именно в это время из лифта вышла, как всегда с сыном, Галилея. Ну, и парочка, поморщился Сидякин, завидев их: плоская, перекрашенная полубаба и теберкулезник. И это называется «семьей»?