Дом Альмы
Нам не удавалось добиться согласия буквально ни в чем. Он утверждал, что летящие тарелки существуют, я – что это выдумка. Он верил, что некая женщина со сверхъестественными способностями исцелила множество людей, я же только посмеялся над этим. Он приходил в восторг от любой тайны – Бермудского треугольника, озера Лох-Несс, колоссов острова Пасхи – и, вместе с тем, похоже, вовсе не жаждал их раскрытия; а я выдвигал куда менее расплывчатые, проникнутые скепсисом гипотезы, либо предлагал поговорить на более серьезные темы.
В заключение он уже откровенно излил на меня желчь, копившуюся годами, объявив науку самоцельным и бессовестным занятием; она якобы провозгласила себя современной религией, но некий Канетти окрестил ее «религией убийства». Ничего более безнравственного, чем наука, видите ли, и вообразить себе невозможно: развивается она не для того, чтобы совершенствовать человеческие отношения, а только ради самого развития (какой ужасающий образ, добавил он), да при этом еще и не думает о последствиях – а это свидетельствует о полном отсутствии морали; все существенное обязательно имеет какое-то отношение к смыслу жизни, ученые же лишь громоздят все новые и новые факты, новую и новую информацию – как она повлияет на душу человеческую, им абсолютно все равно, потому-то они и не сделали нас ни капельки счастливее; как раз наоборот, подвели людей к порогу истерии, хаоса и смерти, ибо те не знают, как пользоваться информацией, вот ее изобилие и сводит их с ума, тем более, что они давно догадываются – властвовать над природой им не дано, природа сопротивляется враждебной ей науке… А чем закончится единоборство, додуматься нетрудно (природа это все, в том числе и человек); научное мышление оказалось поверхностным, ему не удается вникнуть в наиболее существенное – то есть не в то, из чего состоит мир, а в то, что заставляет его жить… В заключение он выложил свою навязчивую идею, бросив ученым обвинение: они просто современные инквизиторы, объявляющие суеверием любое чудо, которое не в состоянии подвергнуть диссекции, и таким образом делают нашу жизнь серой.
Я молча слушал, чувствуя себя буквально раздавленным этим новым для меня строем мыслей. Он как бы перечеркивал странички всех моих школьных тетрадей, заявляя, что детство, не продолжающееся всю жизнь, есть фикция. Да ладно, коли делал бы это просто мой одноклассник. Но ведь он был олицетворением ненавидящей меня толпы. Мне раньше и в голову не приходило, что я могу вызывать такие чувства. Ладно, гость мой, вполне вероятно, маньяк, но не сумасшедший же он. Он выразитель мнения пусть и небольшой, но все-таки внушительной части человечества. Да, я был возмущен, но странно: не сомневаясь в однозначности понятий «наука» и «прогресс», я вдруг почувствовал, что упустил нечто важное… К чему-то, происходившему в мире, я долгое время оставался слеп и глух. Тот факт, что художники, режиссеры и писатели более нами не восторгаются, не гордятся нашими достижениями, меня поразил. А мы-то, подал я, наконец, голос, мы-то относимся к вам с такой симпатией… Ага, отозвался он, вот так же симпатичен ребенок взрослому – взрослому, который ощущает себя Господом Богом, повелителем мира. Но ведь вы не повелеваете миром, были его следующие слова, вы его уничтожаете, спасители же мира – мы. Они! Это каким же, позвольте, образом? Вот ляпнул так ляпнул, меня душил хохот, от возмущения я даже взмок. Хорошенькое дело, вот так разом подвести мину под Порядок. Чего ради менять общепринятый образ мыслей, расшатывать веру в науку? На что нам тогда опереться – на пустую болтовню из романов? И разве заслужили такой участи мы, мученики, чья жизнь замурована в четырех стенах лаборатории, где идет круглосуточный эксперимент, пока господа художники и артисты неделями не вылезают из ресторанов? В то же время я отдавал себе отчет в том, сколь неубедительно звучали мои слова, стоило их сопоставить с тем, что сказал он. Выходит, и впрямь я что-то упустил, но что? А мы ему так обрадовались, так спокойно было у нас на душе! Как травка, пригретая солнышком, чувствует себя спокойно и радостно. Трава – наше спокойствие. Но мало-помалу подползли глубокие тени – поджигатели травы. И вот уже в ней полыхает и трещит пламя, валит черный дым. Я почти физически ощущаю это; правда, он научился несколькими фразами придавать всему этому хаосу форму. (Теперь-то я знаю, как это полезно для здоровья – превращать хаос в идею). А тогда меня больно укололо воспоминание: в школе нас считали одинаково развитыми; теперь же мне приходилось признавать его превосходство, и как это больно. (Вот, значит, каков результат моего усердия и трудолюбия?) Однако кому обязан этот человек своим развитием, спросил я себя? И заявил ему, что если б не врачи – святые, на себе пробовавшие новые сыворотки и тем способствовавшие росту могущества медицины, то не только он не дожил бы до теперешнего своего возраста, но и детям его угрожала бы смертельная опасность. Он не взорвался, не стал приводить возражения, что меня несказанно удивило… А потом добавил – ты только что говорил, как жаждущий крови фанатик, требующий наши головы. Он вперил в меня увлажнившийся от набежавших слез взор. Да это же добрейшей души человек, осенило меня. Ну, вышел из себя, с кем не бывает: ясно, что просто ему давно хотелось высказать все это кому-нибудь из тружеников науки, да как – ведь ни с одним из них он не был знаком… «Мне уже чудилось, будто вы на другой планете живете! Вот и озлобился, а если б раньше представился случай, то же самое сказал бы куда мягче».
Все это вызвало у меня замешательство и предчувствие, что теперь мне его будет не хватать. Только я никак не мог понять, что именно меня так в нем привлекает и почему? Забытая людьми способность, но… передо мной ли? Разве произнося свои гневные филиппики, он не знал, что не открывает Америку? Скептицизм по отношению к науке давно победно шагает по миру, он возник задолго до того, как мой бывший одноклассник усомнился в ней, прочитав, должно быть, какую-то книгу и наткнувшись в ней на эхо собственных неосознанных волнений. Точно так же происходило у него и с множеством других вещей: с летящими тарелочками, о которых мы уже побеседовали, с медиумами, о которых пока не успели, – все с явлениями, открывающими за собой перспективу, ставящими проблемы; однако всякий раз волнение его выглядело запоздалым, даже старомодным, каким-то второстепенным следствием легковесного увлечения чудесами, которое охватило некие утомленные умы, потерявшие желание вести поиск подлинного ключа… Необычайное давно скомпрометировало себя в нашем мире, это всего лишь развлечение, а вот теперь придется воспитывать в себе новое к нему отношение…
Манера речи у моего гостя не отличалась напористостью. Он то и дело умолкал, самому себе доказывая собственную незначительность, подтверждая, что плетется в хвосте событий. Смешно ведь всерьез повторять путь, пройденный несерьезными. Симпатия моя к нему неудержимо росла, наступил мой черед изливаться в признаниях… но в голове царил хаос, я не знал, что и как сказать. Может, это и подробность, но она то нас и развела окончательно… Пока я мешкал, он уже собрался идти, протягивал на прощание руку: каждый, мол, знает то, что знает, на чужую территорию путь заказан; во всяком случае, так нам кажется; те же самые люди, что превратили необычайное в средство развлечения, сегодня тоже с восторгом и удивлением встретили бы открытие какого-нибудь их поэта, состоящее в том, что «искусство необходимо революционной борьбе». Даже представить себе их восторг нам трудно – ведь такой образ мыслей изначально присущ нам, мы погружены в него, как в воздух…
Он пару секунд помолчал, выжидая моей реакции и убеждаясь, полагаю, в тщетности своих надежд. И под конец спросил, почему медицина, в которую я верю, не в состоянии справиться с моим артритом. Вопрос, как мне кажется, нелогичный, опровергающий самое себя, – я ведь отнюдь не считал, что эффективность лечения целиком зависит от нашей в него веры. Я пробормотал что-то вроде того, что перед некоторыми заболеваниями медицина пока бессильна. Но вот в будущем…