Дом Альмы
Кажется, именно тогда он и заявил, что на медицине свет клином не сошелся, человека можно вылечить и иным способом.
5.
«Вся твоя жизнь будет похожа на это утро…»
Жизнь того, кто мне неведом, хоть и живет во мне. Того, кто так необыкновенен.
В пять утра ты осознал, что лежишь с открытыми глазами. Звон первого трамвая донесся с расстояния непривычно дальнего; тебе даже почудилось, будто рельсы отодвинулись от дома. Откуда ты взял, что пять часов, что трамвай именно первый? Еще не рассвело. Неопределенные утренние сумерки обволакивали тебя со всех сторон, и постепенно приходило понимание, что ты не обитаешь в них, а их посредством ощущаешь пространство.
Наконец пришла вера. Вместо безличного пятна, которым казался тебе потолок, перед глазами возник берег моря. Там была ночь. В том самом, известном тебе месте, далеко отсюда. Все было освещено луной – вода и берег, освещала она и причал, выдававшийся далеко в море и истончавшийся по мере удаления, будто слабеющий голос. В медленном ритме упрямо катили одна за другой волны, этот ритм воскрешал нечто давно забытое, без чего ты когда-то просто не мог. Три деревянных дома, сложенных из тесаных бревен, стояли на берегу, казалось, непоколебимо. Их вечность служила главной опорой здешнему покою. Ты знал, что больше уже никогда не уснешь и не шелохнешься, потому что эту картину ты хотел бы наблюдать до тех пор, пока жизнь твоя растворится в ней. Но картина сменилась.
У тебя перед глазами была теперь комната для чтения. (В одной книге мне встретилось словосочетание «комната для чтения», и я был покорен. Разве может любое другое определение комнаты сравниться с этим?) Стены комнаты были заняты книгами, в середине стоял стол и три стула. На одном из них сидел облокотясь молодой человек, его взгляд блуждал вдали, он снял очки и прикусил дужку. О чем он задумался, почему не заглядывал в раскрытый перед ним том? Тебе захотелось жить и в этой картине, занять место незнакомца.
Вместо этого перед глазами снова возник потолок.
6.
Читателю не терпится узнать, что же произойдет там, в 35 километрах от Стокгольма. Я тоже спешу с рассказом. Самое главное – это дом Альмы. История, которой следует начаться как можно скорее, случилась там. Знаю, что нельзя поступать так, как я. Не принято нынче неспешно вести рассказ: «Я вошел в прихожую. Восемь лет тому назад эта квартира принадлежала такому-то… А само здание построено еще в…» А потому, начало будет таким: «Я вошел в прихожую». И все.
Но к своему повествованию мне нужно размести тропу, хотя бы наспех, как дворник осенью разметает опавшие листья…
Еще чуть-чуть, совсем немножко, и мы приедем.
7.
У всего есть свое начало, иногда на первый взгляд случайное; когда внутренне ты готов к встрече с неведомым, оно само найдет тебя.
Посредниками послужили наши друзья, муж и жена. Не успели они устроиться на диване в большой комнате, как гостья вытащила из сумки толстую книгу: «Знаешь, дома зашел разговор о твоем артрите, так вот папа просил передать тебе эту книгу…»
Отец у нее музыкант.
Мне стало смешно. Музыкант берется лечить медика. Много дней я вообще не прикасался к книге. Просто забыл о ней, даже не замечал, хотя у меня на письменном столе, где вечный беспорядок, она была самым крупным предметом. Но вот… В тот день город утонул в тумане, и первый же пробившийся сквозь него луч солнца внезапно уперся в толстый том. «Боже мой, – подумалось мне, – книга музыканта… И впрямь забавно». Я раскрыл на первой попавшейся странице. Книга оказалась рукописью, размноженной на гектографе.
Прочитав первую строчку, я уже не мог оторваться от книги. Со страниц лилась радостная мелодия, струилось сияние, и им вторил полный изумления голос, через равные интервалы как бы говоривший: «Друг мой, а ведь все это тебе известно в некоторой степени… Что же ты скрывал, а? Ах, друг мой…»
Книга ввела меня в совершенно новый мир, где образ жизни и правила питания исключали употребление лекарств. До сего дня мне неясно, в какой степени восторженность книги отвечала действительности, а в какой была стремлением к бунту, но мне хотелось бы, чтобы все, в ней написанное, оказалось истиной. Позднее я прочитал и другие книги, подобные этой, благодаря чему понял: такие знания беспредельны. Зиждятся же они на одном и том же принципе, а потому узнававшееся позже служило лишь дополнением к первому знакомству, заставляло припомнить восторг от прочтения первой книги. Так значение ее возрастало в моих глазах непомерно, она превратилась для меня в главную и единственную основу, в Библию жизни, отвечающей природе человека. Порой мне и самому казалось удивительным, что я верю каждому ее слову: и призывам к сыроедению, и рецептам сочетания разных видов пищи, и объявлению голода целебным, и советам по лечению соками. Почему я оказался готовым во все это уверовать? И почему ни один из моих коллег и друзей не пожелал прислушаться, когда я склонял их следовать заповедям книги? А может, мое поведение обусловливалось единственно болезнью, страхом (чего уж тут скрывать) в какой-то момент потерять способность двигаться? Если так, то не хватаюсь ли я просто-напросто за соломинку, не предаю ли с легким сердцем научную медицину, доказывая, что я внутренне неустойчив, а не раскрепощен, как мне думалось? Все чаще на память приходила встреча с режиссером. Ведь он назвал меня «предателем детства». Оказывается, люди делятся на два вида, и каждый обвиняет тебя со своих позиций: одни вечные дети – другие слишком взрослы; одни легкомысленно восторженны – другие чересчур серьезны; одни легко удивляются – другие все оценивают трезво. Между теми, кто верит в существование летающих тарелок, и теми, кто считает их совершеннейшей ерундой, выдумкой пустозвонов, пролегает бездна… Неужто она непреодолима, неужто они не смогут протянуть через нее руки, поняв, как важно положить конец их безотчетной взаимной ненависти?
То же чувство я прочел и в глазах жены. Разочаровавшись в медиках, не меньше моего напуганная тем, что мои суставы могут оказаться окончательно скованы, она, ознакомившись с книгой музыканта, тут же стала на мою сторону. Отныне в голосе у нее звенел металл, всякий раз, когда заходила речь о скептицизме людей по отношению ко всему новому, об их безграничной подозрительности; такие люди каждое яблоко, каждый помидор перещупают, прежде чем купить.
Обнаружив в себе эту перемену, мы почувствовали такую радость, будто заново родились, даже были благодарны моей болезни. Ясно, что подобные книги пишут люди вроде моего одноклассника-режиссера. Глубокое неприятие, с которым я некогда его встретил, постепенно сменилось желанием снова повидаться, ибо я не сомневался, что он и люди его склада теперь поняли бы меня и поддержали. Но я ничего не предпринял, чтобы встретиться. Причем, поверьте, не от стыда и не из боязни, как бы меня не сочли побежденным. Скорее… трудно объяснить… Мои открытия касались меня одного – эти слова могут послужить хоть каким-то ориентиром, хотя и весьма общим. Если я сделаю шаг ему навстречу, то уж не в попытке ли обзавестись союзником? А поиски союзника – не противоречат ли они тому ощущению прозрачности, осиянности, распахнутости в пространство, что подарил мне мой новый порыв?
К числу приятнейших мгновений собственной жизни я могу отнести свои беседы с женой о той книге. Долгие годы я вгрызался только в научные тексты, в которых от гипотезы порой приходишь к уяснению частички чего-то огромного, но тем не менее, существующего в определенных границах (во всяком случае, такое представление сложилось у меня). А вот статьи в этой книге, хотя и конкретные, открывавшие конкретную же перспективу – крепкое здоровье – как бы предлагали тропки к… не знаю, как это назвать. В отдельных фразах, их и было-то всего ничего, мы обнаруживали неясные контуры, пунктирные линии, которые пока что бессистемно переливались друг в друга; однако, что-то нам подсказывало – это провозвестники иного мира, на порядок более высокого, чем крепкое здоровье. Стоит в него проникнуть, как бессистемное обретет стройность и систему. Стройность и система – согласитесь, уже немало… Мы были уверены, что как-либо ограничить этот мир немыслимо. Уж очень он неясный. Для уточнения лишь скажу, что материя не подлежит его определению, ее надо чувствовать.