Мещанин Адамейко
При ближайшем знакомстве с ним Адамейко нашел бы, вероятно, что старик не столь уже схож с ним, как то показалось им обоим при первой встрече у Настеньки Резвушиной. Но встреча эта так и осталась первой и последней, и впечатление от нее надолго вошло в память Ардальона Порфирьевича.
Мы не допустим ошибки, если скажем, что впечатление это о «двойнике» вызвано было только тем, что Жигадло неожиданно обнаружил некоторое сходство своих мыслей с мыслями самого Ардальона Порфирьевича, да, пожалуй, и схожую манеру разговаривать, на что обратила внимание и Ольга Самсоновна, участница в беседе.
Ее замечание об этом было подхвачено сознанием Ардальона Порфирьевича и — вслух — стариком Жигадло, которого мысль об этом сходстве, очевидно, по-своему забавляла. Невольно создалось такое положение, когда оба они, — может быть, даже вопреки своей воле, подсознательно, — старались уже обнаруживать общее для обоих, тем самым заостряя интерес к этой встрече. Впрочем, это больше всего могло относиться к старику Жигадло, потому что Ардальон Порфирьевич говорил в эту встречу гораздо меньше своего собеседника.
Адамейко возненавидел своего «двойника»; старик с плутоватыми, темной воды глазами и не предполагал, как уязвил он своим разговором сокровенное своего собеседника, -то самое, что Ардальон Порфирьевич считал все эти годы только своим, порожденным своей собственной мыслью и только ему одному принадлежащим.
Нет нужды повторять, хотя бы кратко, разговор в комнате Настеньки Резвушиной, но следует теперь сказать о том чувстве, которое он породил в Ардальоне Порфирьевиче. Он был горько разочарован; оказалось, что не только нашелся человек, который по сокровенному вопросу думал так же, как и он, Адамейко, но, — что неожиданней и горше всего, — мысли эти, очевидно, никого бы не поразили своей оригинальностью, так как тот же старик Жигадло потерял уверенность в них, как только сьш, Дмитрий Кириллович, совсем легко и небрежно разбил их, эти мысли, — словно мог это сделать каждый на его месте…
Не знал старик Жигадло, что причинил он маниакально-самолюбивому Ардальону Адамейко!
Но был другой человек, слепо покорившийся разгоряченной, назойливой мысли Ардальона Порфирьевича, сдержать которую и сам бы он, Адамейко, не мог: это был Федор Сухов. Так казалось до сегодняшней встречи. И вдруг…
Ардальон Порфирьевич знал уже теперь, что то, что привело безработного наборщика к преступлению, — приводило и раньше и будет долгое время приводить и многих других к тому же, но никто из них, как и Федор Сухов, не сделает преступления этого в осуществление его, Ардальона Порфирьевича, идеи.
«Проиграл, проиграл!» — чувствовалось, как глубоким уколом входят в сознание эти упрямые и злобно-торжествующие слова Сухова. И опять в памяти — Жигадло и Сухов переплелись теперь в сознании, — их обоих ненавидел сейчас Ардальон Порфирьевич.
Иногда мысль вплетала еще одного человека, и в памяти вставал тогда образ Ольги Самсоновны.
Если бы кто-нибудь пожелал наблюдать в этот момент лицо Ардальона Адамейко, — он увидел бы, как беспомощно и нервно шевелился тогда его маленький птичий нос, как судорожно сбегались над опущенными книзу глазами его тощенькие рыжеватые бровки…
Точно так же отразило лицо Ардальона Порфирьевича точно такое же воспоминание его об Ольге Самсоновне, когда увидел ее уже в судебном зале. Но об этом удобнее и лучше всего — в конце нашей повести.
Сухов не предполагал, что будет арестован через несколько часов. Как и не предполагал, что еще задолго до этого ему угрожала та же опасность, правда, ничем с его стороны не вызывавшаяся. Сидел, как и все эти дни, в пивной. Вместе с ним за столиком — два товарища, рабочие той же типографии, где раньше работал.
Больше часа близкой, но все время волновавшей беседы, когда (несколько раз так было) хотелось вдруг встать, отозвать обоих собутыльников в какой-нибудь укромный угол и просто, как будто они уже знали, о ком идет речь, — сказать: «Один человек только знает… Это я ее… того…»
Вставал, но не для того, чтобы сказать это, — вставал и несколько раз уходил в душный, прокуренный коридорчик, — чтобы столкнуться с чужими, незнакомыми лицами и в мути их безразличных глаз утопить свое беспокойное желание.
А потом возвращался к столику и сам ловил себя на хитрой, услужливо-настороженной мысли: «Денег не покажу. Больше сорока копеек не уплачу, — пускай они платят… Без подозрения чтобы…»
И папиросы брал у товарищей.
Но один раз как-то забыл соблюсти осторожность: выволок из кармана коробку «Сафо» и, вместе с папиросами, — маленькую пачечку трехрублевок.
— Богач какой, оказывается! — добродушно улыбнулся один из собутыльников. — Откуда получка?
Сухов побагровел, но не растерялся:
— В союзе дали… Поддержка… известно. Другого и думать тут нечего!
— Я и не думаю, Федя!… Не уворовал же. Хотя, знаешь, у других людей подозрения всякие бывают. Не так, Степа? Как по-твоему?
Рабочий, чуть усмехаясь, посмотрел на сидевшего сбоку товарища, и Сухову показалось, что тот как-то лукаво и таинственно прищурил глаз.
— Сказать ему, Степа, а?
— Что? — насторожился Сухов.
— Сказать, а? — словно испрашивая одобрения, переспросил Степу рабочий.
— Сказать можно… чего там. Только ты, Сухов, без волнения, значит, и нас не выдавай. В общем, пустяк дело.
— Меня касается… а?
— Теперь нет. А раньше подозрение, говорят, было. В конторе сказывали. Ну, Яшка Стабилов, из третьей наборной, сознался потом. «Я, — говорит, — шрифт украл и продал», — потому жена его при болезни серьезной была. Ну, а знаешь правило такое, приказ такой насчет типографии, — и при старом режиме: коли какой шрифт украден, — подымай на ноги уголовный розыск Шрифт — что? Для политики какой. Преследуется!
— А про меня зачем вспомнили? — удивлялся уже Сухов.
— То-то и есть… Ты в третьей работал? — Работал. Как расчет получил, — приходил? В наборную-то по старой памяти, так? Ну, вот и подозрение. Особливо — безработный…
— Не на одного его, Степа! Человек на несколько, — на всех контора в розыск заявляла. Слежка, видать, за всеми была…
— Дураки! — беззлобно и апатично протянул Сухов. Через несколько часов его арестовали. Он не знал, как похищение шрифта не сразу покаявшимся Яшкой Стабиловым из третьей наборной случайно привело агента угрозыска Сергея Жигадло в квартиру на Обводном.
Арестовавшие спросили также и Ольгу Самсоновну, — и, как ни растерян он был в эту минуту, — резко и горячо ответил:
— Хватит и меня одного! Не виновата она ни в чем, — понятно?! Тревожить жену — ни к чему! В больнице она…
И почти в тот же час уводили из дома и Ардальона Адамейко.
Тупо и слезливо смотрела то на мужа, то на двух незнакомых людей непонятливая Елизавета Григорьевна и, в смятении, забыла надеть на голые ноги тут же, у кровати, стоявшие туфли: ходила по комнате босиком, и оттого еще шире и неуклюжей глядели ее мясистые бока, потянувшие еще больше книзу ее низкое, потерявшее свою обычную форму тело…
— Ерунда. Ерунда… — бормотал сухим шепотом Ардальон Порфирьевич. — Недоразумение, наверно, служебное!… Бывает, заметь, — бывает…
Перед тем, как выйти из квартиры, он подошел к жене и неожиданно крепко поцеловал ее.
Несколько секунд она не отпускала его, всматриваясь в близко склонившееся лицо. Безволосое, сухонькое, как у скопца, оно показалось вдруг Елизавете Григорьевне старым, утратившим чертеж возраста. Но в действительности лицо не претерпело изменений; оно было таким же, как всегда, и, как всегда, по нему трудно было определить возраст Ардальона Порфирьевича, — есть такие лица!
Высоко поднял воротник пальто и вышел на улицу. У ворот дожидался извозчик: он с любопытством посмотрел на худенького, приземистого человека, легко вскочившего на подножку.
Суд удалился в совещательную комнату.
Один из конвоиров вывел Федора Сухова, по его просьбе, в «курилку» и «оправиться» (Сухов никак не мог сдержать своего волнения), — и Ардальон Порфирьевич на некоторое время остался один на скамье за деревянной изгородью.