Я спешу за счастьем
— Не спорю, — сказал Ягодкин. — Освоит. Парень с головой.
— Голова и у осла есть…
Мне надоели эти разговоры. Неужели о другом нельзя потолковать? Я попытался перевести разговор на дом: стал расспрашивать про мать, ребятишек. Но отца невозможно было сбить с главного направления.
— У них-то все в порядке, — сказал он. — Они из школы не убегают.
— У них еще нос в сметане, — стал злиться я. — Они в коротких штанах ходят. А я…
— Что ты? — спросил отец.
— До свидания, — сказал я. — Пойду.
Отец переглянулся с Ягодкиным, покачал головой.
— Ты прав, — сказал он. — Ты совсем большой — штаны-то длинные!
Я надел шапку.
— Седьмого ноября наши приезжают, — совсем другим тоном сказал отец. — Приходи встречать.
— Дом построили? — спросил я.
— Отпразднуем сразу и новоселье, — сказал отец.
— И вы? — спросил я инженера.
На лице Ягодкнна погасла улыбка. Он нагнулся к печке, подбросил дров. И, глядя на огонь, проговорил:
— Я буду к вам приходить в гости. — И, помолчав, прибавил: — Заходи и ты ко мне. Угощу икрой.
— Поезд прибывает утром, — сказал отец. — Не проспи.
Он немного проводил меня. За дверью все еще хороводила метель. Она с воем набросилась на нас, заглянула в рукава, в штанины брюк. Отец чиркнул спичкой, закурил. Неяркий огонек папиросы прорезал на его лице глубокие морщины. — Лицо стало строгим, хмурым.
— Ты инженера не спрашивай про дом, — сказал отец. — Нет у него ни родных, ни дома.
— В войну всех?
— Настоящая зима, — сказал отец и поежился. — Так гляди, не проспи.
Я кивнул и пошел в общежитие. Настроение у меня было радостное. Наконец-то снова все соберемся вместе! Честно говоря, я здорово соскучился по матери, братишкам. И отцу будет легче. А то по месяцу ходит в нестираной рубахе. И худой, как сушеная вобла. И мне будет лучше. В общежитии тоже неплохо, привык, но дома совеем другое дело. Я стал думать о Ягодкине. Наверное, во время войны погибли его близкие. Разбомбило или немцы расстреляли. А человек, видно, хороший. Лицо у него симпатичное. Очень доброе. Волосы у висков седые, а сам еще не старый.
Контора отца находилась на берегу Ловати. За два месяца они построили восемь стандартных двухэтажных домов. На одном из них виднелась табличка. Я не поленился, подошел и прочитал: «Улица Александра Матросова». Не было ничего — и вот улица. Я заглянул в окно. Молодая женщина и халате гладила белье. Руки у нее были обнажены, на локтях ямочки. На столе лежала стопка выглаженного белья и стояла алюминиевая кружка. Женщина поплевала на палец, дотронулась до утюга, взяла кружку и, набрав в рот воды, хотела брызнуть на белую мужскую рубаху, но тут увидела меня. Глаза у нее округлились, нос сморщился. Я улыбнулся, подмигнул ей и пошел прочь. Я вдруг испытал гордость за отца. Это он, Ягодкин и другие построили дом. И люди получили квартиры. Тепло им под шиферными крышами. Здесь на улице вьюга. Она стучится в окна, свистит. Люди не слышат. Проснутся завтра, а кругом белым-бело. Вспоминают они, интересно, хотя бы иногда, тех, кто дал им это тепло, уют?
Кажется, я стал что-то напевать себе под нос, — у меня была такая дурная привычка. Мне еще с детства внушили, что у меня нет голоса: медведь, дескать, на ухо наступил. Может быть, медведь и наступил мне на ухо, но музыку я очень любил. И петь любил. Потихоньку, для себя. Иду себе, напеваю под нос, а впереди вышагивает кто-то в матросском бушлате. Плечи и спина узкие. На голове черная ушанка, на ногах резиновые сапоги. Щупленький такой морячок. Даже не морячок, а юнга. Все это я подумал, шагая сзади. Наверное, я все-таки громко пел, потому что, когда нагнал юнгу на мосту, он фыркнул и сказал:
— Тоже мне Козловский…
Голос мне показался очень знакомым. Я сбоку взглянул юнге в лицо и присвистнул: это же Рысь!
— Каспийскому моряку привет! — сказал я.
Рысь была настроена не так радостно, как я. Зеленоватые глаза ее с холодным любопытством смотрели на меня. На черный мех матросской ушанки налепилась упругая прядь волос. Снег побелил ее.
— Поёшь? — спросила Рысь.
— А что, разве запрещается?
— Тебе запрещается, — отрезала Рысь.
Я не стал спорить, хотя и обиделся немного. Рысь посмотрела на мое сконфуженное лицо и смягчилась.
— Ты лучше не пой, — миролюбиво сказала она. — Противно слушать. Думала — пьяный.
Мы спустились с ней с моста. Метель вроде стала стихать, зато снег повалил еще гуще. Длинные белые языки поземки лизали булыжники на площади Ленина. Траншей не было, в них уложили водопроводные трубы и сровняли с землей. Со здания обкома партии сняли леса. Мы прошли мимо чахлого сквера. В центре на сером цоколе чудом сохранилась обшарпанная гипсовая скульптура купальщицы. В одной руке купальщица держала обломок весла, другая рука была оторвана и почему-то засунута под мышку.
Рысь шла рядом со мной и смотрела под ноги. Ее большие резиновые сапоги поскрипывали по первому снежку. Мне нужно было поворачивать налево, я остановился. Рысь даже не оглянулась. Я проводил ее взглядом. Что-то в фигуре Рыси было грустное. Никого вокруг не было. С неба сыпался снег. Он не приставал к одежде. Рысь шла к своему висячему мосту. Шла одна. Мост натужно скрипел на ветру. Один конец его чуть вырисовывался в снежном потопе, другой был невидим и потому казался далеким, как Антарктида. Вот сейчас девчонка ступит на жидкие перекладины и исчезнет в белой кружащейся мгле. Я не знаю, что заставило меня крикнуть: «Рысь!» Девчонка сделала еще несколько шагов и остановилась. Прищурив от ветра и снега глаза, спросила:
— Ты стоял когда-нибудь на палубе?
Я никогда не ступал на палубу даже катера, но почему-то сказал, небрежно так:
— Случалось… Атлантику бороздил.
Рысь схватила меня за руку, потащила за собой. Мы врезались в пургу. Над мостом ветер и снег бесились вовсю. Нас бросило на проволочные перила. Где-то внизу была река. Я даже не знал, замерзла она или нет. Сплошное белое крошево.
— Штормит? — спросила Рысь.
Я кивнул. Девчонка стояла посередине моста и не держалась за перила. Ноги ее подгибались и выпрямлялись, как на качелях.
— Отпусти канат! — крикнула она.
Я отпустил, но мост стал проваливаться вниз, а вьюжное небо понеслось на меня. Я с трудом поймал ускользавший трос и больше не пытался выпускать его из рук. Рысь громко смеялась. Мы стояли совсем близко. Она пружинила на ногах и раскачивалась вместе с мостом. Я держался за проволочный поручень и тоже раскачивался. Глаза Рыси были широко распахнуты. В них прыгали бесовские огоньки. Щёки раскраснелись, на них блестели крупные капли. Волосы расплескались по лбу, шапке. Я смотрел на нее и думал, что это и есть настоящий юнга. Морской волчонок. И еще я подумал с удивлением, что это красивый «волчонок».
— А ты мне соврал! — кричала девчонка. — Ты Атлантику и в глаза-то не видел. И не знаешь, что такое шторм. Ты хвастун!
Я улыбался, молчал и смотрел на нее. Рыси это не понравилось.
— У тебя глаза, как у судака, — сказала она. — И сам ты похож на судака.
— Заткнись, кефаль каспийская, — огрызнулся я. — А то в реку сброшу…
Рысь закинула голову назад и еще громче засмеялась:
— Он меня сбросит!
— Сброшу! — сделал я страшное лицо и отпустил канат.
Рысь вплотную приблизилась ко мне. Я даже заметил на ее черных бровях блестящие капельки.
— Я тебя сама сброшу, — сказала она. — Хочешь?
Я схватил ее за узкие плечи и для острастки опрокинул на перила. Но мост швырнуло в сторону, и я, отпустив ее, схватился за канат. Рысь показала язык и, сорвав с моей головы шапку, исчезла в белой мгле, как снежная королева.
— Эй, Рысь! — крикнул я. — Отдай!
Ее я не видел. Слышал только, как скрипят доски под ногами. А потом и доски перестали скрипеть. Я не на шутку обозлился:
— Рысь! Гляди!..
Мост скрипел, раскачивался. Люто завывал ветер. Я почувствовал, что снег перестал колоть щеки. Подставил ладонь, и в нее сразу опустился рой снежинок. Крупных, рыхлых. Повалил большой снег.