Вчера
Микешка надел красную холщовую рубаху, как у меня, взял два позелененных яйца, и мы, разувшись, повесив ботинки через плечо, побежали к берегу реки, радостно ощущая голыми ногами шершавую прохладную землю.
По берегу гуляли нарядные парни и девки. Старики стояли в сторонке, поглаживая бороды. У качелей, поставленных вчера местным фотографом, гуртовалась молодежь. Фотограф в землемерской фуражке взимал дань - по два яйца или по четыре копейки с головы.
Мы с Микешкой сели в люльку, висевшую на металлических тросах, напротив нас встал на сиденье Степан Лежачий, старый холостяк, пьяница, нанявшийся к фотографу за четверть водки на всю пасху. Сдвинув зеленую фуражку набекрень, посмеиваясь, он раскачивал люльку.
С каждым взмахом все выше и выше возносились мы к небу. А Степан Лежачий, приседая на кривых ногах (будто через бочку гнули те ноги), скалил зубы по-волчьи, взвизгивал, норовя напугать нас. Люлька взметывалась выше перекладины. Микеша жмурился, как квелая курица. А когда он лег на дно люльки, вцепившись руками в ее борта, я подумал: почему же все-таки он командует мной уже много лет, отравляя мою жизнь?!
- А ты смельчак, Еремкин внук! - крикнул Степан, еще сильнее раскачивая люльку.
Металлические тросы звенели, воздух резал лицо, а я чувствовал себя крылатым. И очень верилось: оторвемся от перекладины и взовьемся к тому вон облачку, у края которого, ловя воздушную струю, парил орел. А на других качелях взвихривались голубые, красные, зеленые юбки и кофты взвизгивающих девок.
Мелькали в глазах то голубоватое небо, то блеснувшая на солнце золотом река, а то церковь с сияющим, как бы брызнувшим искрами крестом, то бегущая вздыбленная под нами земля.
Мы прокатали все деньга и даже задолжали десять копеек. Было хорошо и отрадно, но одна мысль не давала мне покоя, как только я слез с качелей: надо сказать дяде Никанору, что я все знаю и не выдам его. Я уже не замечал людей, потому что память мою заполнила страшная картина расправы со стариком Постниковым: прошлым летом Постников украл муку. Мужики привязали к его спине мешок с камнями и повели вора кругом села по улицам. Я увидел его, когда он уже был в крови, разлохмаченная кудрявая голова была выбелена мукой, а люди все еще били его, норовя ударить сзади и сбоку, чтобы он не заметил. Я стоял у рубленой стены амбара и не мог оторвать взгляда от его подгибавшихся в опорках ног. Вор не дошел до колодца двух шагов: выпрямился, вскинул к небу в муке и крови лицо и опрокинулся навзничь на мешок с камнями. Старуха села у его ног.
- Бери его, Фекла, выживет - твой, помрет - похоронишь, - сказал староста.
Все это вспомнилось мне, и я тревожно подумал: вдруг Никанора поведут по селу, как только узнают, что он украл нашу овцу. Надо предупредить его! Когда Мпкеша заигрался в мячик, перестав следить за мной, я пустился к их дому.
На завалинках, лузгая семечки, нарядные солдатки пели:
Я посею оольше маку,
По головке буду рвать,
Провожу мила в солдаты,
По годочку буду ждать.
Из-за плетня безрукий инвалид Митяй заорал, выкатив пьяные глаза:
- Довоюемся! Всех забреют, и тебя, хромой демоненок, на войну заберут. Эх вы, временные правптели-губители!
- Митя, ты потише, - урезонила его жена. - Они хоть и временные, а насолить могут на всю жизнь.
- Долой свободу! Спасай детей!
Я пробежал задами прямиком к сеням Поднавозновых.
Никанор и тетка Катя отдыхали на кровати, тихо переговариваясь.
- Дядя Никанор, поскорее спрячь резаную овечку в другое место. Ты не бойся меня. Я никому не скажу, что ты украл нашу овечку.
Никанор усмехнулся побелевшими и задрожавшими губами.
- О какой овечке толкуешь?
Мне не нравилось его притворство, и я твердо сказал:
- Ты нашу овцу зарезал. Мясо в погреб спрятал.
- Как ты, негодяй, смеешь врать на старых людей! - закричала тетка Катя. - Я вот поведу тебя к матери и деду. Они тебе распишут задницу-то ременным кнутом.
- Замолчи, мать. Мы сейчас с Андрюшкой поговорим, он мальчишка толковый. - И Никанор обнял меня и вывел во двор.
Поравнявшись с низкой мазанкой, Нпканор втолкнул меня в нее, быстро подпер на задвижку дверп и вплотную придвинулся ко мне. В щели в дверях золотыми клиньями рубили темноту солнечные лучи.
- Ты что, Андрейка, во сне, что ли, видел про овцу? - шептал Никанор. Я никуда не ходил ночью, хворал.
- А мясо-то чье прятал в погреб? - спросил я, глядя на его сурово сведенные брови.
Никанор деланно засмеялся. Усадив меня на верстак, он долго разубеждал меня, а потом ласково-вкрадчиво спросил:
- Ну, теперь ты не думаешь, что я вашу овну зарезал?
- Пусти, дядя Нпканор, я пойду на улицу.
Он преградил мне дорогу. Луч упал на его руку, и я увидел в этой заскорузлой руке железный расплющенный молоток. Наши глаза встретились, и я почувствовал, что он мог пристукнуть меня одним ударом. Но я сел снова на верстак и глубоко вздохнул.
- Мясо я купил, - сказал Никанор.
Жалость и злоба к нему, боязнь за свою жизнь и какая-то безрассудная смелость, желание сделать доброе этому человеку и презрение к его тупому стремлению скрыть правду - все слилось в моей душе. Я схватил руку Никанора и зашептал:
- Я ведь сам пришел к вам. Мне жалко тебя, дядя, поэтому я пришел. Я... по глазам заметил, что ты украл.
Вдруг он упал на колени, стал обнимать меня, плакать и что-то говорить. Я обхватил руками его голову, поцеловал пахнувшую потом шею и заплакал. Теперь я уже не хотел чтобы он признавался, чтобы он знал, что я знаю, мне хотелось только одного: чтобы он забыл все и жил спокойно.
- Я ничего не знаю, дядя Никанор. Мне дурь в голову пришла. Ведь голова-то порченая, конями топтанная...
Он вывел меня из мазанки, похлопал по плечу и засмеялся со слезами на глазах. Я бежал по переулку к реке, прыгал, махал руками, оглядываясь на следы своих босых ног на влажной земле, и что-то кричал. А небо и заречные дали голубым потоком текли навстречу, ветер шумел моей рубахой. Большим, сильным и красивым казался я себе в эти минуты, любил всех людей, весь мир.
8
- Андрейка, сынок! - остановил меня голос матери, который узнал бы я из тысячи голосов.
В кашемировой кофте и небесном полушалке, накинутом на плечи и высокую грудь, она стояла у глинобитной стены, разговаривая с Кузихоп. Я не сдержал разбега и налетел на маму, чуть не свалив ее с ног. Она сжала ладонями мои щеки, запрокинула мое лицо, сказала:
- С Чего v тебя глаза такие шальные? Как у теленка на первом выпасе.
- Виноват, оттого и шальные, - сказала Кузиха.
- А вот сейчас он сам скажет правду. - - Тревожный голос матери обварил меня, как варом. Я взглянул все карпе, до боли погрустневшие глаза, и сердце мое заныло:
показалось, что мать и старуха знают о моем разговоре с Никанором Поднавозновым.
- Ищь, как побелел! Будто мелом вымазан. Куда сейчас бегал, а? ворчливо сказала Кузпха, подперев батожком острый подбородок. - Молчишь. Тогда я скажу:
камнями кидался, безотцовщина.
- Играл я с ребятами, а камнями не кидался.
Стыдно и горько было мне: мимо проходили товарищи, девочки, доносились голоса людей с берега от качелей, по глиняной стене, по летошним будыльям чернобыла ползали муравьи, красные в черных крапинках божьи коровки, а я выслушивал незаслуженные упреки.
- Врешь ты, бабушка. И на сыновей своих тоже врала, будто они тебя бросили. Ты злая...
Мать дернула меня за руку, и мы, обходя лужу посредине улицы, подошли к деревяному дому сыновей бабки Кузихи. Одно из окон было выбито, заткнуто красной подушкой, на завалинке поблескивало на солнце битое стекло. Из дома доносились пьяные мужские голоса. Я догадался, что это спорят старший сын, вернувшийся с фронта после отравленпя газами, и меньший сын, которого на войну не брали, потому что он был синюшный, то есть всякий раз лицо его синело, как только врачебная комиссия вызывала его на осмотр.