Вчера
Им ведь не привыкать. В Голубовке трех увезли в имение, языки отрезали. Вот тебе и слобода! - Он неумело выругался. - Ну, куда везти-то?
- Андрюша, укажи дорогу к Тереховым и Фоминым, - сказал дедушка.
Телега тронулась, я пошел рядом с ней.
- Вот подарочек везем, - сказал возчик и опять неумело с ожесточением выругался. - То-то порадуются отец с матерью, жена с детками. Жизня!
На переулке нас встретили бабы, среди которых я узнал беременную жену матроса Терехова. Когда мужики сняли с телеги и понесли в дом матроса, она вдруг начала икать, потом повалилась в сенях, корчась, подтягивая ноги к своему вздутому животу. Женщины бросились к ней.
- Рожает. Батюшки, ведь только седьмой месяц...
Я повел старика с подводой к дому Фоминых. И там плакали родные избитого. И опять вместе с ними плакал старик-возчик, уже в который раз рассказывая о том, как пороли его сыновей и беременную сноху.
Возвращаясь домой, я встретил Надю. Она поздоровалась со мной, я промолчал. Мне было страшно и стыдно за себя, за ту злобу, какая проснулась в душе моей, за звериные желания бить и грызть тех, кто тиранил людей.
На встречных сельчан я тоже не смотрел.
Против дома Боженовых я приостановился, пошарил по карманам, но спичек в них не оказалось. Тогда я поднял с земли два камня, один бросил в дремавшую у ворот собаку, другой запустил в то самое окно, из-за которого однажды по наговору одноглазой старухи Кузихи чуть не затоптала меня толпа.
Из окна выглянул спнегубый. Ковыряя соломинкой в редких желтых зубах, он молча смотрел на меня круглыми глазами.
- Глаза по ложке, а не видят ни крошки, - сказал я и, схватив горсть пыли, кинул в синегубого. - Шпион!
Шпион! - орал я. - Я спалю твой дом.
12
Ночью два конника подъехали к нашему дому, прикладами карабинов выбили окно.
- Эй, господа-хозяева, выходите.
- Сейчас выйду, - ответил дедушка, - не тревожьте ребятишек.
- И ребят тащите с собой, всех до единого. Поганую траву рвут с корнем.
Бабушка заплакала, но дедушка остановил ее.
- Не надо! Вот Тимку как бы к соседям через плетень подкинуть...
За воротами мы остановились.
- Вы и есть Ручьевы? - с недобрым удивлением спросил всадник.
- Мы, - сказал дедушка.
- Тогда получайте!
Нас били нагайками, прижав лошадьми к стене. Из глаз моих сыпались искры, я закрывал голову руками, кто-то заслонял меня своим телом.
- Пока хватит. Марш по дороге!
- Мальчонку-то оставьте, мальчонку, - повторял дедушка.
- Всех велено, всех! Мальчонка, он волчонок, а не мальчонок. Ишь, хромает, прикидывается, разжалобить хочет. Я вот тебя плетюганом разжалоблю!
У старых дверей пожарного сарая стояли часовые с ружьями и гранатами. Конвойный открыл дверь и втолкнул нас в темный сарай, ударяя каждого прикладом по спине.
- Зачем мальца-то бьете? - сказал дедушка.
- Поговори еще, старый дурак! - огрызнулся конвойный.
- Ты сам дурак! - крикнул я, и сидевшие в сарае лю-ти засмеялись, засмеялся даже и часовой.
Двери захлопнулись, но вскоре снова открылись, и в сарай втолкнули мужчину и женщину.
По земляному полу, просочившись через щели рассохшихся дверей, тревожно заплескались кровавые отсветы огня- очевидно, калмыки разожгли костер на площади.
- Поспи маленечко, Андрюша, - сказала мать.
Я положил голову на ее колени, и она прикрыла ладонью мои глаза. Я полетел в темноту, но тьма эта прорвалась, как туча, и я очутился среди цветущих маков, красных, белых, овеянных ароматным теплом. Цветы были настолько огромны, что в каждом из них покачивалось по младенцу. Нежные, как херувимы, младенцы сидели на лепестках, свесив ножки, и, склонив кудрявые головы, заглядывали вниз - оттуда лился ароматный теплый свет Я тоже глянул вниз и увидел там солнце, а под солнцем чернела земля, вся опутанная дорогами, как веревками. Одна дорога шевелилась подобно змее, и по ней неслась без лошади с поднятыми оглоблями телега, доверху заваленная арбузами. Когда телега подкатилась ближе, она оказалась саранчуком, с длинными, в оглоблю, усами, а арбузы - головами людей. Послышался крик, и я проснулся. Я вскочил, но мама повалила меня на свои колени и зажала ладонями уши. Когда мне удавалось вывернуться из тисков ее сильных рук, в ушах свиристел пронзительный крик, доносившийся с улицы. Вдруг кричавший умолк, как бы закатился в крике, и тогда стали слышны мягкие мокрые удары. Я уже знал, что такие шлепающие звуки издают ударяющие по голому телу нагайки.
Двери приоткрылись, в сарай хлынуло зарево костра, и я увидал сидящих и лежащих на полу людей.
- Ручьева Анисья, - пьяный сиплый голос позвал маму снаружи.
Она встала. Кто-то схватил меня за плечо, захрипел у самого уха:
- Андрюшка, спаси мать, спаси всех нас: скажи им, где твой отец. Бьют немилосердно, про него пытают, а ведь никто не знает, где он. Что он наделал, твой несчастный отец: трех калмыков уничтожил... Иди спаси.
Я отпрянул и разглядел одутловатое желтое лицо тетки Кати Поднавозновой.
- Чего ты, Катя, мутишь мальчишку? Ничего он не знает, - сказала мать, оправляя на груди кофточку. - Знаю я одна.
- Умри, Анисья, коли бог судил, - сказал дедушка.
Мама твердо шагнула к дверям. Я рванулся следом за ней, но на голову мою упало что-то тяжелое, и я снова полетел в темноту. Когда я опомнился, на селе пели петухи, в сарае под худой крышей стрекотали ласточки в своих лепных из глины гнездах.
- Оклемался, отдышался, кормилец, - услыхал я голос над собой и увидел худое лицо бабушки. - Чем это он, ирод, по головке-то треснул тебя?
Я потрогал пальцами слипшиеся на голове волосы.
- Пить хочу.
- Потерпи, скоро ничего не нужно будет, - сказал кто-то.
Я всмотрелся в редеющий сумрак и увидел среди людей около бабушки мать: она лежала на животе, ухом прижавшись к земле. Я подполз к ней и щекой потерся о ее лицо.
- Побили, мама?
- Побили, сынок. Ты помалкивай, может быть, они не вспомнят о тебе. А вспомнят, бить будут - тоже молчи. От слов не легче.
Рядом вздохнула женщина:
- И чего они держат? Коров доить некому. Перегорит молоко-то.
В углу лицом к востоку молился на коленях дедушка. Когда он кланялся, рваная рубаха расходилась, и по всей широкой сутулой спине темнели скрестившиеся следы от плетей.
Набатно, как на пожар, загудели колокола. Все начали вставать, кряхтя, стоная, бранясь. Всполох смолк не скоро, и тогда распахнулись ворота навстречу утру. На площади много народу, оцепленного конным отрядом. За селом взошло солнце, осветив колокольню. Тень от маковки и креста легла на выжженный зноем пригорок.
Дедушку связали, посадили на телегу и повезли в гору за село. Меня, маму и бабушку погнали за телегой.
Солнце било в глаза, и я жмурился. Следом за нами ехали верховые, пена с губ лошадей падала мне на голову и шею, позвякивали над ухом удила. Ни страха, ни тяжести я не почувствовал. Мне казалось, что сейчас спасет нас отец. Я смотрел под ноги на шелковисто-мягкую пыль дороги, по которой расшатанное колесо писало восьмерки.
- О господи, да ведь это Андрейка! - закричал ктото. Я поднял голову, и в глазах зарябило от множества лиц и одежды людей. Крик этот схватил меня за сердце, и я расслаб. Лошадь ударила копытом мою хромую ногу, я заскрипел зубами, ускорил шаг. И опять ожидание спасения овладело мной с новой силой.
Мне все еще казалось, что вот-вот из-за топота копыт по сухой земле, трещания кузнечиков в траве, лая собак, шумных вздохов толпы и скрипа немазаных осей телеги послышится воинственный крик освободителей.
Но по-прежнему безлюдно чернела впереди дорога, колеса, вихляясь, писали восьмерки, жарко дышала на мой затылок калмыцкая лошадь.
Вышли на холмистую, в седом полынке возвышенность.
С севера, дыша холодом, раскрылатилась над установленным крестцами пшеницы полем черная, с сизым подбоем туча. Как видно, тяжелый заряд града несла эта туча: