Вчера
глухой шум градобоя доносился даже издали.
Оглянулся я назад и в прогале меж двух лошадей увидел в последний раз свой крайний в селе дом, потом школу на площади. Свернули с дороги, затрещала под ногами высокая переспелая трава. Подвода остановилась.
Чернобородый старик, урядник с серьгой в ухе, шепелявя, прочитал решение какого-то комитета охраны. Отца моего называли большевиком и немецким шпионом, обвиняли его еще в том, что он призывал к свержению Временного правительства. За все это его приговаривали к смерти.
- Последний раз скажи, штарой, где укрывается вор и преступник Иван Ручьев? - грозно спросил урядник.
Дедушка молчал.
- Рой могилу, штарая шволочь, - сказал урядник.
Дедушка рыл не торопясь, а я, глядя на его жерновами ходившие могучие лопатки, сосредоточенно суровое лицо, вспомнил вдруг, что он до женитьбы выкопал сорок колодцев.
Земля сыпалась под ноги урядницкого коня. Урядник хмурился, оценивающе поглядывая на толпу, на калмыков. Калмыки на своих конях, стоявших кланяющимися мордами к ветру, равнодушно-дремотными узкими глазами смотрели прямо перед собой.
- Не могу, бабоньки, не имею права, - отговаривался урядник от женщин, о чем-то просивших его. - Сам знаю, что он человек... да, да, мальчик... Идите вы, курвы! Зарублю! - вдруг заревел он, потом с остервенением и тоской спросил дедушку: - Ну, что ты там копаешься? Чай, не дом для невесты строишь! Дождь надвигается. Какой ты господин, чтобы из-за тебя мокнуть людям, а?
Туча пласталась над полем, иссиня-белые ниспадающие полосы дождя и града с шумом рушились по жнивью.
С ближайшей кладушки взмыл сизый орел, покружил над нами и, набирая высоту, потянул навстречу туче.
- Хватит с меня, - сказал дедушка, выпрямляясь. Он стоял по пояс в яме, опираясь на лопату. Бабушка упала на колени перед урядником.
- Души, что ли, в тебе нет? Какой грех на себя берешь!
- Ложись вместе с ним в могилу, старая ведьма!
Прохладная тень тучи накрыла людей. Тяжкий гром с ослепляющим огнем грозы упал на землю.
- Народ, бей иродов! - закричал кто-то.
Мама стаскивала с лошади урядника, а он, топча конем бабушку, орал:
- Руби!
Выстрелы, крики, тусклое взблескивание клинков, свалка, гром - все оглушило меня. Я вскочил, но меня снова сшибли с ног, лицом в траву.
Опомнился я ночью, под крестцами снопов. Во тьме ровно и печально шумел по соломе и жнивью дождь. Холодные струи стекали по лицу и груди. Я хотел и не мог припомнить, сам ли заполз под снопы или кто притащил меня сюда. Но и это перестало занимать меня. Ни злобы к чужим, нп жалости к близким. Не думал я и о том, что стало с моими родными. В душе было холодно, жестко, как в пустом ведре на лютом морозе. Я не знал, холод ли, инстинкт ли какой поднял меня, но я, не думая, пошел в ночи наугад, скользя ногами по грязи. Перевалив через гору, я увидел горящий омет на гумне. Огонь и запахи дыма напомнили мне что-то очень далекое, что было со мною, сто, а может быть, и тысячу лет назад: захотелось пожевать и согреться. И тут затрясла меня знобкая дрожь и затошнило от голода. Но я забыл, что делают, когда хотят пищи и тепла. Шаг мой был по-прежнему бессмыслен и вял. Навстречу попадались телята; очевидно, я для них был непонятен и страшен, потому что они, взглянув на меня, вдруг убегали, фыркая и отдуваясь.
Я забрел на гумно, где догорал стог соломы; дыму уже не было; под пеплом, как бы под переплетенной проволокой, дышал теплом красный, на глазах уменьшающийся холм. Ноги мои наступили на что-то теплое и сыпучее.
То был ворох полуобгорелого зерна. С таким же слепым побуждением жить, как ввинчиваются в землю иглистые семена ковыля, я зарылся в теплую россыпь по самурэ глотку и стал хватать губами поджаренную пшеницу.
Я очень долго ел уже во сне и не мог утолить голоде.
Проходили не то часы, не то дни, холод сменялся жарой, жара прохладой, а я все ел во сне, пока кто-то не растолкал меня.
Я протер глаза и увидел перед собой чьп-то босые, широко расставленные ноги, подсвеченные сзади уходящим за церковь солнцем. Я сел, стряхивая с себя пшеницу.
- Андрюшка, ты нормальный пли бешеный? - заговорпл Микеша Поднавознов, опасливо глядя на меня. - Где ты блуждал целую ночь, день и еще ночь и день, а?
Тебя искали в степи, в реке. Думали эдак и так и решили, что угнан ты калмыками в имение Шахобалова. Пойдем домой, Андрейка. Дядя Ваня и тетка Анисья обрадуются.
- А разве тятя живой? - равнодушно спросил я.
- Увидишь сам. А вот дедушку с бабкой не увидишь.
Сегодня утром похоронили их, - Микеша помолчал и с гордостью добавил: Теперь у нас есть братская могила.
Через два-три уцелевших дома попадались обгоревшие глинобитные стены, торчали печные трубы. Но повсюду работали люди, лица их были решительные и смелые.
Несколько человек расхаживало с ружьями и карабинамп. На фуражках и рукавах красные повязки.
Дома мама удивленно спросила:
- Андрюша, что с тобой?
- Не знаю.
С таким же удивлением смотрел на меня отец. Я видел их смутно, как сквозь туман. Если мне приказывали есть, я ел, убирали пищу - я не возражал, укладывали спать - ложился, но почти не спал. Не было ни радости, нп горя, нп прошлого, ни настоящего.
Подули северные ветры, созревшая катунка покатилась, запрыгала по полям, доверху забивая оврага. Полились осенние дождп, размокли дороги, почернели избы от ; сырости, над грязью стелился горклый дым. Рано угасал день над спеленатой туманом степью. Как видно, наступила осень, а мне все казалось, что тянется один и тот же зябкий предрассветный час. Иногда мне казалось, что я лежу под кладушкой и по телу моему течет холодная дождевая вода, иногда я видел себя на полатях. Но где бы я ни был, мне не удавалось выйти из замкнувшегося круга удивительных представленпй об окружающем: целую вечность идет один и тот же день.
13
Избавление от недужного оцепененпя пришло ко мне однажды ранним октябрьским утром. Разбудило меня заливистое кочетиное пение. В теплой душной избе пахло машинными маслами и угольной гарью. Запах этот как бы стер в моей памяти последние тяжелые впечатлеипя - смерть дедушки, пожары, и во мне проснулось прежнее любопытство и живость. Я отодвинулся от храпевшего братишки, свесился с полатей, всматриваясь в темную горницу, отыскивая источник этого удивительно приятного запаха масла и угля.
Постепенно выступали из синеватого сумрака поблескивающие медной оправой шашки, висевшие на стене, вороненая сталь винтовок, железнодорожные шинели и фуражки, сложенные кучей на скамейке. На полу разметались в сладком сне пятеро. Это они принесли запахи депо и дороги.
Лица спящих были такие же смугло-желтые, пропитанные маслом, как и у моего отца, когда он месяцами работал в кузнице. От сапог, портянок и торчавших изпод одеяла босых ног потягивало крепким рабочим потом.
Осторожно снял я шашку и, прижимая к груди холодный эфес, выскользнул в сени.
На каменной ступеньке, обняв винтовку, дремотно клевал носом Васька Догони Ветер. Из-под черных, крапленных сединой усов упала под ноги его капля заревой слюны. Шалый ветер заигрывал с тугими колечками темного чуба, выползшего из-под курпячатой шапки. Нечаянно я наступил на полу Васькиной касторовой зеленой поддевки, и он, вскинув свою орлиную голову, схватил меня за ногу.
- А-а, это ты, Андрейка? Ну-ка, дай поглядеть на тебя. Выздоровел? А отец-то как боялся, что ты помрешь.
И Надька моя убивалась по тебе. А ты, значит, жилистый, как карагач. Э, постой, куда ты шашку понес, а?
Опять за свои проделки хватаешься! Не помрешь ты своей смертью, Андрюха, помяни меня, провидца.
Я взял клинок, как меч, обеими руками, начал рубить плетень.
- Себя-то не сруби, - сказал Василий.
С каждым взмахом горячее и вольготнее становилось на сердце. А когда въехали во двор в тарантасе на тройке Васькиных косматых лошадей отец и какой-то высокий сутуловатый человек в кожаной тужурке, с наганом, я уголком глаза взглянул на них и еще остервенелее замахал клинком над плетнем.