Полусоженное дерево
Он снова и снова видел эту поляну в джунглях, бамбуковые лачуги, крыши из пальмовых листьев, и через открытые двери — ямы в земле, которые крестьяне вырыли для защиты от осколков бомб.
Почему они не поверили им, что эти ямы сделаны лишь для защиты от бомб?
— Ничего вы не понимаете, — кричал Сноу, — эти ямы вырыты, чтобы из них стрелять по нашим солдатам!
— Зачем снайперу лезть в такую яму? — убеждал его Джонни. — Они могут просто спрятаться в джунглях и оттуда перестрелять нас.
Но Сноу все знал лучше, и они открыли огонь, обстреливая одну за другой крыши, покрытые пальмовыми листьями. Стреляли, хотя женщины о чем-то просили и испуганно вскрикивали, дети плакали, а старики стояли молча, на их морщинистых лицах застыло недоумение.
— Ла даи! — крикнул Сноу какому-то старику, чья тень мелькнула вдали. — Ла даи!
Солдаты выучили несколько слов, чтобы люди понимали, чего они хотят, когда выкрикивают свои команды. Они знали, как сказать: «Иди сюда!», «Ложись!», «Руки вверх!»
Из-за укрытия вышел, еле передвигая ноги, худой старик, его тощая борода развевалась на ветру. Сноу кричал, чтобы он проворнее пошевеливался. Его крик заглушил бормотание старика. Старик все еще бежал к ним, широко раскинув руки в стороны, а Сноу уже вытащил предохранитель из гранаты, и в тот же момент граната взвилась вверх. Лачуга превратилась в фонтан из обломков и дыма. Старик с трудом поднялся на ноги, из его дрожащих губ вырвался звук, похожий на жалобный вой.
Поль и Джонни подошли ближе к тому месту, где раньше стояла лачуга, и подняли старика. Возле ямы лежало искореженное тело женщины и новорожденный ребенок, сосавший ее грудь.
Вскоре он забыл об этой женщине, и о ребенке, и о высохшем старике, потому что один день миссии по умиротворению сменялся другим, похожим на предыдущий.
Но теперь во сне все эти отвратительные подробности, забытые когда-то, возвращались с новой силой и причиняли мучения.
В то время он не смог остановиться, чтобы подумать обо всем этом, иначе он никогда вновь не вышел бы ни на одно задание. Он не мог позволить спросить себя самого, кто был вьетконговцем, и кто им не был, потому что. если бы не он стрелял первым, то стреляли бы они. Он не мог задать вопроса, кто остался в лачуге: мать с новорожденным или вьетконговский снайпер, не мог даже спросить себя, что может сделать этот худой старик, мелкими шагами приближавшийся к нему с раскинутыми руками.
— Мы не можем позволить себе такую роскошь — ждать и выяснять, — внушал им Сноу. — Лесные братья слишком хитрые, они одеваются как крестьяне, живут как крестьяне, да и ведут себя как крестьяне.
Почему-то во время выполнения миссии по умиротворению странным образом исчезало все то, во что он верил, находясь дома. Исчезал здравый смысл. Оставался лишь страх, подчинявший себе все остальное, и он пугался каждого, кто был одет в черные широкие штаны, свободную рубашку и конусообразную шляпу. Крестьянин, который, как им казалось, днем был на их стороне, с наступлением ночи превращался во врага. Неумолимого. Искусного. Бесстрашного. Он мог напасть, где и когда ему хотелось. Это была его страна, и он знал ее как свои пять пальцев, а они были чужими, увязшими в этой чужой для них войне.
— Обращайтесь со всеми, как с вьетконговцами, пусть они сами доказывают обратное, — так звучал приказ Сноу.
— Если речь идет о мужчинах, — протестовал Джонни. — Но как быть с женщинами и детьми?
— Пора раз и навсегда запомнить, — отвечал Сноу, — раз они живут с вьетконговцами, то отвечают за все наравне с ними.
Правда же состояла в том, что крестьяне днем были просто крестьянами с юга страны, а ночью они становились северными вьетконговцами, и Джонни сам в этом не раз убеждался. Он сам в начале войны был полон веры в то, что вьетнамцы призвали австралийцев, чтобы те освободили их от Вьетконга. Но в первые же три месяца, в джунглях, он понял, что вьетнамцы — это Вьетконг, а Вьетконг — это вьетнамцы. И действительно, не было необходимости подтверждать слова Сноу, но тем не менее Джонни понимал все совсем не так, как Сноу или Элмер, считавшие, будто война не закончится до тех пор, пока они не перебьют всех вьетнамцев до единого: мужчин, женщин и детей.
В памяти у него, словно в фильме, промелькнуло лицо старухи с выпирающими скулами, впалыми щеками, лицо, залившееся потом, когда Сноу приставил к ее уху дуло пистолета и таскал ее за волосы до тех пор, пока рот не исказила гримаса боли.
— Где прячутся вьетконговцы из вашей деревни? — орал он.
Переводчик орал еще громче и еще пронзительнее. У Поля сжалось сердце, когда он увидел ребенка, вылезшего из ямы и неуверенными шагами приблизившегося к ней, а потом ручонками обхватившего ее худые ноги. Не обращая внимания на пистолет, она наклонилась, подняла ребенка на руки и дала ему грудь.
И тогда всем стало ясно, что перед ними никакая не старуха, а женщина, состарившаяся от войны. Но допрос продолжался, голос Сноу звучал все яростней, переводчик кричал визгливее, на лице женщины уже чувствовалась предсмертная агония, а ребенок все прижимался к ее груди, в которой не было молока.
Теперь все представлялось ему по-другому. Сейчас уж он не намочит штаны от страха, когда из джунглей раздастся выстрел. Лесные братья не тратили патроны попусту. Они находились в джунглях намного дольше австралийских солдат и способны на более продолжительные бои. Джунгли были их родным домом, они там жили, любили, умирали. Все это подтверждало простую истину: жизнь нельзя уничтожить.
Хиросима ничему не научила людей. И теперь трагедия этой страны тоже ничему не научила людей.
Подразделения, которым приходилось прокладывать путь по этой мертвой земле, знали цену тотальной войне. Даже самые упрямые среди солдат были устрашены, а менее упорные рассматривали ее как предостережение на будущее. Может ли нечто подобное безжалостное, бесчеловечное обрушиться на них самих? Смогут ли их старики, женщины и дети так же умирать во имя свободы, освобождения или еще чего-то, называемого высокими словами? Если есть бог, который смотрит на землю и видит это жестокое уничтожение и ненасытное убийство, то, возможно, он когда-нибудь призовет их к ответу. Могут ли американцы и австралийцы участвовать в этой трагедии так бездумно, мимоходом лишь потому, что сами они, не познали ужасов современной войны на своей земле?
Поль еще как-то мог понять Элмера, искренне верившего, будто он защищает Соединенные Штаты. Он мог понять Сноу, построившего себе карьеру на искоренении «красных». Но он не мог понять, каким образом священники связывают эту войну с богом, бормоча что-то о христианстве, служат молитвы перед тем, как отправить солдат, да еще благодарят бога, когда те возвращаются не только в изодранных одеждах, с продырявленными телами, но и с душами, запачканными сильнее одежды, с сознанием, в котором остались следы более глубокие, нежели шрамы на теле.
Будь у него мужество, он никогда не позволил бы отцу уговорить себя. Будь у него мужество там, он предпочел бы предстать перед военным трибуналом. Будь у него мужество, он, увидев свое лицо после госпиталя, перерезал бы себе горло или выпрыгнул с пятнадцатого этажа своей больничной палаты. Но он ничего этого не сделал.
Чем он собирался заняться теперь? В давно прошедшие времена его вовсе не заботило будущее. У него, как он считал, всегда будут деньги, всегда будут девушки, любящие его, пока он сам этого хочет и пока какая-нибудь единственная женщина не станет его женой.
У него не было планов. Он жил одним днем, уверенный в том, что завтра будет лучше, чем сегодня.
Трещиной в их благополучной семье явился развод родителей. Но сам Поль страдал от этого больше, чем отец и мать. В нем стала зреть банальная мысль, будто он сможет жениться и счастливо прожить всю жизнь.
Именно тогда он женился и переживал счастливейшие в своей жизни дни. Он не мог представить себе конца захватившей его страсти, счастья от покупки слишком дорогого для них дома и катера, которые они никогда не смогли бы приобрести, если бы основным символом их поколения не стала покупка в кредит.