Византия
Гараиви начал показываться иногда с Управдой в Византии, народ которой не оставался безучастным к правнуку Юстиниана, покровительствуемому игуменом Святой Пречистой. Он водил его от Синегиона – ограды цирка, в котором происходили бои диких зверей, находившегося между Влахерном и Воинским полем, где у самого залива гетерии поднимали на щитах вновь провозглашаемых Базилевсов – и до Золотых Врат, за Киклобионом; они спускались к Пропонтиде, бывали во всех частях города, на рынках и главнейших улицах, и он указывал на Управду торговцам рыбой и рисовальщикам, украшавшим рукописи, башмачникам и портным, ткачам занавесей и эмалировщикам, мозаистам и резчикам по перламутру и кораллам, указывал булочникам, мясникам, носильщикам, лодочникам, каретникам, ювелирам, оружейникам, корзинщикам, кузнецам. Чтобы не будить подозрений, Сепеос и Солибас делали на улицах вид, что не знают их. Когда Гараиви с Управдой проходили людной улицей, то где-нибудь неподалеку также показывался возница. Особенным взмахом руки, как бы означавшим некий скрытый знак, он вдруг сзывал Зеленых, и те спешили к нему толпой. Голубые тогда спасались. Что же касается Спафария, то при виде Управды, он шептал на ухо другим спафариям слова, после которых те оборачивались, усмехаясь, и крепче сжимали тогда руками меч, привешенный к чеканной кольчуге, или оправляли чешуйчатый клибанион, железный щит, предназначенный служить им для защиты от врагов Константина V.
Виглиница любила брата и сознавала вместе с тем, что ее сильнее чем его прельщает власть над Империей Востока, которой суждено возродиться через Добро. Громче звучали в ушах ее трубные звуки, ярче предвкушала она появление скачущих воинов, топчущих покорный народ. Облик ее был вполне мужественным; мускулистое юное тело, пышущее здоровьем, хотя и склонное к полноте. Здоровье брата казалось наоборот, хрупким, вялая кровь текла в его жилах, в нем сквозило равнодушие к показной славе державного венца. И сравнивая с ним себя, она в самолюбовании возлагала на себя венец и с повелительной осанкой, подобная Августе, выступала с Евангелием, писаным киноварью. Брат ее будет, конечно, Базилевсом, а она лишь сестрою Базилевса, обреченной на уединение гинекея. У брата родится потомство, которое унаследует ему, тогда как у ее детей не будет никаких прав на державу и венец.
Управда сочетается, несомненно, брачным союзом с девушкой царственной крови, которая принесет в приданое ему провинции, войско, народы. А она? Что суждено ей? И перед ней отчетливее обрисовывались образы трех мужей, которые совокупно с Гибреасом ковали заговор Добра. Ей нравились и Гараиви и Солибас. Изборожденное лицо первого, оттененное плотно надвинутой на лоб скуфьей, узловатые плечи, очерченные под складками его колыхавшейся, заплатанной далматики, свирепые жесты – все это так отвечало ее собственному мощному укладу. Иногда ее чаровали лихорадочное спокойствие второго, его толстое красное лицо, черная борода, плащ возницы и главное, осенявший чело его серебряный венец, когда его на плечах несли Зеленые. И, наконец, Сепеос волновал ее тонкими очертаниями своего лица, дерзкими усами, пылкими взглядами, своим стройным телом, благозвучным голосом. Если степень великого Логофета больше соответствовала Солибасу, а Гараиви – Великого Друнгария, то Сепеосу скорее шли хламида, алая тога и головной убор великого Кравчего. Он был моложе их, почти ее сверстник, смуглый, черноволосый, красивый.
Так раздумывала в своем простом покое, на другой день после бегов в Ипподроме Виглиница и вспоминала Гараиви, Солибаса и брата своего Управду, который между тем расхаживал по городу, сживаясь с Византией, почтительно приветствуемый Зелеными и Православными, угадывавшими в нем будущего Базилевса, каковым суждено ему было, несомненно, стать.
III
У подножья стен Золотого Рога, под выступом Гебдомонова дворца из светло-желтого мрамора, – дворца, по имени которого назывался квартал, над которым он господствовал – сидел на корточках Сабаттий, выставив вперед свой остроконечный череп. Темно-зеленые и светло-зеленые дыни лежали перед ним в радуге причудливых оттенков, и ленивый, неподвижный ждал он здесь покупателей еще с зари. Он не зазывал никого, ни лодочников, дремавших на дне своих ладей, – монокилон – ни редких прохожих, скользивших в тени укреплений перерезанных круглыми или четырехугольными башнями, и окаймленных листвой смоковниц, платанов, фисташковых деревьев, укоренившихся в кремнистой почве Золотого Рога.
Иногда солнце как бы окропляло клочок стены, и тогда Сабаттий со своими дынями перебирался дальше. Упрямое отступление повторялось ежедневно с такой непоколебимой точностью, что зевакам, растянувшимся на берегу пролива, стоило взглянуть только на торговца дынями, чтобы знать, который час.
Золотой Рог переливался, волнуемый кораблями, и, выбивая узоры пены, двигались взад и вперед триеры, подобные исполинским мириаподам, плоскодонные суда с очень высокими палубами, барки, которые плыли под парусами, сильно натянутыми, развевавшимися или висевшими, образуя смешение алых и желтых тканей. Обтачивались мачты, выведенные на берег из какой-нибудь извилины пролива. Горделиво скользили носы судов, украшенные ликами Пречистой, сверкавшими под блестящими кливерами. Реяли вереницы лодок-монокилон, и крики матросов смешивались с треском поднимаемых и опускаемых парусов, бывших двоякого вида: эллинского и латинского.
Противоположный берег – фракийский – усеян был отдельными зданиями и увенчан монастырем, а на монастырской симандре – железном диске, подвешенном к станку – ежечасно отбивал молоток, возвещавший ударами часы. Фракийский берег уходил в глубину залива и тонул, сливаясь с Босфором, стремительно, как река, катившим меж берегов Азии и Европы свои синие волны, которые день золотил лентами сверкающей чешуи.
Византия расстилалась за Сабаттием, оттененная Святой Премудростью и Великим Дворцом Самодержавных Базилевсов. Безумная роскошь дворцовых садов разодела первый холм убором роз, гелиотропов, кипарисов, мальвий, волокнянок, ив и дубов. Немного пониже вырезалась овальная терраса Ипподрома, украшенная кольцом статуй, в мертвом бесстрастии созерцавших землю и море, весь европейский берег до самого Киклобиона, пригороды, тянувшиеся за предместьями, весь Золотой Рог, Босфор, Хризополис и Халкедон, – на Азиатском берегу.
Приближались трое бедняков: один, очень дородный с волосами, как-то одеревенело ниспадавшими ему на спину. Другой – худой, с кожей, плотно сжимавшей его костлявое лицо, слабо оттененное плоскими бакенбардами. Третий – со взглядом, в котором сквозили порочные вожделения, с приплюснутым носом, иссиня красным пятном на щеке и жидкой бородой. Он был костлявый, высокий, почти исполинского роста. Они окликнули Сабаттия, и тот поднялся, но затем снова сел на корточки, крича им:
– Бесполезно тревожить меня! Вы узнали тайну Базилевса Византийского, но Базилевс этот не нуждается в вас, и вы бродите теперь в муках. Свой достаток я хочу иметь не от высоких степеней, которых не будет никогда у вас, и до которых нет мне никакого дела, но от продажи дынь!
Трое прохожих остановились перед Сабаттием, и он как в бреду, весь во власти своих рассуждений, в которых проглядывал здравый смысл – продолжал:
– Ты продаешь ослов, Палладий, а ты, Гераиск, водишь ученых медведей и собак, и ты, Пампрепий – ты носильщик. Не заботьтесь ни о чем другом и богатейте! Я не брошу продажи моих дынь и не пойду за вами. Я знаю, что Базилевс, о котором вы часто говорите мне, пойдет не с вами, но с Гараиви. Зеленые приветствуют его. Православные молятся за него. У вас нет ни могущества Зеленых, ни благочестия православных, посвятивших себя Святой Пречистой. Оставьте меня! Я не хочу ничего умышлять против Константина V.
Тогда трое прохожих с жестами, выражавшими разочарование, оставили его. Едва они скрылись, как продавец дынь воскликнул:
– Великий Иисусе! Пресвятая Богоматерь!
Медленно подплывала ладья, а в ней двигалась чья-то спина, показывая причудливый узор: торжествующего единорога, чудовище с когтистыми лапами, которые красовались в неискусном сочетании с бородатой головою патриарха. Опустились весла, спина откинулась и выпрямилась. Гараиви привязал свою ладью у берега и, выйдя, быстро подошел к Сабаттию, сидевшему по-прежнему на корточках: