Диана
— Но моя милость дорога, — сказала она.
Он поспешно спросил:
— Значит, вы согласны?
Очевидно, он едва надеялся на это. Он настойчиво повторил:
— Значит, вы согласны! Я ловлю вас на слове. Не забывайте, что вы сказали: да! Требуйте же, чего хотите, я решился на все. Я знаю, что делаю… Но вы больше не имеете права взять свое слово обратно.
— Не кричите хоть так! Зал наполняется, нас слышат. Подождите минуту, сейчас начнется музыка.
Она говорила, прикрываясь веером. Намеренное легкомыслие ее речи кружило ей голову, оно доставляло ей наслаждение, неожиданное и горькое. Что это за любовник, старающийся опутать ее словами, как адвокат! Она заговорила снова:
— Кто ручается мне, что вы сами останетесь при своем решении? Вы потеряли голову, мой милый. Когда вы опять найдете ее, вы вспомните, что вы неподкупны.
— Я, в самом деле, неподкупен, — ответил он с важностью, — но вами, герцогиня, я хочу быть подкуплен.
— Что ж, пожалуй.
— И именно вашей любовью.
— Я отлично понимаю.
Она рассматривала его и думала: «Завтра он скажет себе самому, что это значит. Слава неподкупности для него все. Как только узнают, что он корыстолюбив, никто не будет больше считаться с ним».
— Моя милость стоит необыкновенно дорого, — объявила она. — Вы должны писать только для меня и каждый раз так, чтобы это производило очевидное действие. Вы должны агитировать, разъезжать, отдать всю свою личность: каждая минута вашей жизни моя.
— Ваша. Но мне принадлежит ваша любовь. Вы уже не можете отступить. Скажите, когда я буду счастлив?
— О, вы торопитесь. Сначала успех, потом вознаграждение.
— Это не годится. Как я могу ждать успеха? Когда он придет, я не смогу уже повернуть назад. Подумайте только. Тогда вы бросите меня, и я буду обманут и лишен всего — своего права презирать подкупленных и обладания герцогиней Асси.
— Невероятно!
Она громко расхохоталась. Страх, что он останется в убытке при этой сделке, заставлял его наносить ей самые неприличные оскорбления.
Начались танцы, их окружили болтовня и смех. Разгоряченные тела касались их колен. Делла Пергола сказал, ни на минуту не отвлекаясь от дела:
— Мне важно избегнуть недоразумений. Итак, тотчас же, как начнется моя кампания, герцогиня, я становлюсь вашим возлюбленным. С корректурой моей первой статьи в руках я иду на наше первое свидание.
У нее вырвалось:
— Очевидно, вы не привыкли к успеху у женщин?
Он смотрел на нее, пораженный.
— Надеюсь, я не оскорбил вас?
— Чем же? Но я остаюсь при своем.
Она встала.
— Сначала успех.
— Герцогиня, прошу вас, войдите в мое положение!
Он не отходил от нее, лепеча:
— Как я могу положиться на это! Я не настаиваю на своих условиях, но поставьте сами более приемлемые.
Так как она не ответила, он боязливо спросил:
— По крайней мере, вы не берете своего слова обратно?
— Ни в каком случае.
— Значит, я буду счастлив? Но когда! Ну я, значит, буду счастлив…
Ее увлекла группа дам. Она думала:
«Он еще не может поверить этому. Когда тайный советник навещает его в его квартире, он тоже с трудом верит своему счастью».
Сейчас же вслед за этим ей пришло в голову:
«Но о тайном советнике он тотчас же сообщает своим читателям! Не рассказал бы он им завтра, что надеется быть услышанным герцогиней Асси!»
Он чуть не сделал этого. Мысль, составлявшая его гордость, пробивалась на следующий день во всех его фразах. Она рвалась у него из-под пера, и он с трудом сдерживал ее.
Он сидел, откинувшись назад и устремив глаза на большого бронзового Гарибальди, стоявшего напротив него на краю широкого письменного стола. Через два зала доносился гул типографских станков. Делла Пергола размышлял.
— Как это случилось? Она, — я не помню уже, когда это началось, — засела в моем воображении. Ведь в сущности, в душе я недоразвившийся поэт, подверженный катастрофам. Я спросил себя, кем ее считают другие. Другом народа. Это была, конечно, нелепость, как все предрассудки других. Более хитрые или враждебно настроенные утверждали, что она честолюбива. Но она гораздо больше, чем честолюбива, — она горда. Стать королевой Далмации, царства коз, — для нее, несомненно, не цель, достойная имени Асси. Я решился видеть в ней нечто необыкновенное, великую мечтательницу, Гарибальди в юбке — и Гарибальди несчастливого. Какая это была поистине глубокая идея!
Но в то же время я перестал бывать в обществе. Видеть эту женщину стало для меня слишком мучительно. Ее красота, своеобразие ее души, ее оригинальность — все мучило меня, потому что обязывало меня стать ее другом, если возможно, ее возлюбленным. Другие были чернью, все — чернь, кроме меня и этой женщины. К сожалению, я не мог не уважать ее. Я должен был приблизиться к ней, а я был менее ловок, чем любой дурак. Это было страшно мучительно, но я должен был.
Ну, слава богу, это свершилось. Один раз я был близок к тому, чтобы написать о ней что-то очень злое — чтобы разрядить возбуждение, которым я был обязан ей, во вред ей. Потом мне пришел в голову этот хрусталь. Все удалось мне, благодаря хрусталю и воле, холодной и ясной, как он.
Я выказал перед ней великолепную гордость, полную высоких чувств. Мой характер я описал ей с поэтической глубиной и с ловкостью, достойной государственного человека. Как остроумно говорил я ей о Проперции и о моем маленьком французе. Для нее я обращаюсь к запасу моих поэтических мыслей, которые я целомудренно скрываю от мира, — как могло бы это не польстить ей. Я убежден, что она уже совершенно увлечена.
А! Она утверждает, что я потерял голову. Но если я, в самом деле, потерял ее, я воспользуюсь случаем и хоть раз отдамся наслаждению. К чему я добиваюсь власти, если я из осторожности не выхожу из своего кабинета. Я хочу, наконец, отдаться порыву, страсти и безумию, донкихотству и идолопоклонству.
Да, я буду поклоняться ей, этой Виоланте Асси, — может быть, даже любить ее. Но доверять ей — нет. Все, что у меня есть: репутация, честь, одиночество и выдержку, все это разом выбросить для женщины, — это прихоть, прихоть большого барина, которую я позволяю себе. Но отдать ей все это, прежде чем она отдастся мне, и без уверенности, что она сделает это когда-либо, — этого я не в состоянии.
Если бы она знала, как охотно я сделал бы это! Это тоже мучительно. Но если бы я попался, — такое простодушие сделало бы меня навсегда невозможным в собственных глазах!
Он явился к ней с рукописью, в которой заботы о судьбах Далмации объявлялись долгом всех порядочных людей без различия партий. Тот, кто мог улыбнуться над этим, был заранее осыпан презрением.
— Я согласна, печатайте.
— Когда прикажете, ваша светлость, — сказал он с низким поклоном, — явиться за гонораром? Статья будет до тех пор набрана.
— Я остаюсь при своем: сначала успех.
— Вы упорствуете?
— А вы?
— Значит, не стоит больше говорить об этом.
— Кажется. Вы неподкупны.
Он пришел опять и просил уже не вознаграждения, а милости.
— Если вы этого не заслуживаете, вы еще меньше имеете права требовать чего-нибудь заранее, я хочу сказать, прежде чем я увижу ваш успех.
— Вы правы, я сделал промах.
И он опять начал деловито излагать ей основания, по которым она должна скоро удовлетворить его.
— Будьте благоразумны. Весна проходит. Мертвый сезон будет вам стоить опять полугода. В следующую зиму надо ждать некоторых скандалов, которые будут так доходны, что, может быть, соблазнят меня бросить ваше дело…
Из всего этого она заключила, что он почти не желал ее. Его тело, как ни страстно он иногда выражался, почти не доставляло ему хлопот.
— Почему тогда у Торлония он сделал мне свое невероятное предложение с таким искренним трепетом? Что за странно упорный софист! Может быть, ему просто засела в голову герцогиня? Или он хочет настоять на своем, как в газетной полемике?