Диана
— Милый Якобус, — сказала Бла, — мы пришли убедиться, что вы еще ничего не утратили из своего величия. Вас в последнее время совсем не видно.
— Я не виноват. Я слишком много работал или, вернее, слишком много продавал.
— Тем лучше. Моя подруга хочет видеть, что вы пишете. Виоланта, позволь тебе представить господина Якобуса Гальма.
Художник едва поклонился. Он пожал плечами. Герцогиня с изумлением рассматривала его. Он ни минуты не оставался в спокойствии; кожа у него была желтовато-смуглая и сухая, густые каштановые волосы падали волнами на светлый гладкий лоб. На худых щеках волосы росли плохо, на подбородке они были цвета старого золота и развевались двумя мягкими, длинными концами. У него был смелый нос, зоркие и солнечные глаза и красные, как кровь, маленькие губы. Он подбирал их и показывал, не смеясь, свои белые зубы. На нем был высокий, черный галстук без воротника, тонкая рубашка из бледно-лилового шелка, поверх нее вылинявшая старая куртка, фланелевые панталоны, а на ногах совершенно новые лакированные ботинки. Он сказал:
— Не угодно ли дамам осмотреть музей? К сожалению, в данный момент содержание его скудно, недостающее вам придется заменить идеалом.
И он указал на бабу на стене.
Модель схватила юбку; она проявляла намерение покрыться ею. Но Якобус овладел бесформенным одеянием и швырнул его под кровать.
— Ты хочешь показать дамам свои лохмотья? Это неприлично, Агата! Дамы пришли, чтобы видеть что-нибудь красивое. Теплое золото твоих бедер — самое красивое, что ты можешь показать. Итак… Прав я, сударыня?
Герцогиня кивнула головой и улыбнулась. Якобус произнес все это резким голосом; он высокомерно отвернулся.
Напротив окна красовались две большие картины, два борца с каменными затылками и выпуклыми мускулами на красном ковре и черный бык с витыми рогами, направляющий их на врага. Герцогиня остановилась перед ними, но сзади было что-то, беспокоившее ее. Наконец, она заметила, что черный, худощавый, жадно смотрит на нее из своего угла. Она спокойно смерила его взглядом. Длинные черные волосы падали гладкими прядями на воротник, усыпанный перхотью. У него не было бороды, губы были узкие, нос большой, бледный, взгляд неприятно горящий, с выражением страдальческой похотливости. Бла увидела, что этот взгляд раздевает и оскверняет ее подругу; она покраснела от гнева. Герцогиня сказала себе: «Если у него всегда такое лицо, он очень несчастен. Самый неумный человек легко найдет его больное место; самый низкий — выше его». Она, снисходительная и серьезная, сделала два шага ему навстречу. Коренастый человек писал, пыхтя; вдруг он крикнул:
— Посмотрите, что я делаю! Это стоит труда!
— Вы рисуете эту модель, и ваш друг тоже?
— Мое не стоит труда, — холодно заявил Якобус; он повернул свое полотно к стене.
— Оставайтесь у Перикла, прекрасная дама, он доволен собой, он убедит вас, что и вы должны быть довольны.
Короткий человечек пожал плечами.
— Какой дурак! Хочет уговорить себя и других, что может сделать лучше, чем делает. Заметьте себе, сударыня, мы можем то, что делаем, и делаем, что можем! Больше этого не сделаешь. Посмотрите-ка, как у этой моей нарисованной женщины переливается под кожей кровь. Уметь написать кровь под кожей — вот искусство! Присмотритесь к трицепсу моего борца. Не хочется ли вам пощупать его? Он потеет, вы прилипли бы к нему. Эта картина продается. Другая тоже. Как мастерски написано это животное! Животное! Это и есть настоящее, все должно быть животным! Большие голые тела, выпуклые мускулы, и должно быть слышно, как шумит под кожей кровь.
Якобус стал между ним и посетительницами.
— Знаете, мне стыдно за этого плоского хвастуна!
Затем он начал опять слоняться по комнате, с равнодушным видом засунув руки в карманы, с ртом, полным дыма от папиросы. Белые колеблющиеся облака присоединялись к запахам красок и скипидара, исходившим от ящиков и бутылок. Человечек шумно засмеялся.
— Ему стыдно! Совершенно верно, вам всем может быть стыдно, потому что в сравнении со мной, Периклом, вы только буржуа.
Он перекинул через стул маленькую толстую ногу, уселся на него верхом, в брюках и рубахе, и самодовольно поглядывал вокруг. С его изрытого оспой, покрытого щетинистыми волосами лица струился пот, и он говорил громовым голосом:
— Что я за художник! И что за работник! У меня нет погони за настроениями и остальной чепухой. У меня нет на это времени, я просто пишу. Теперь, когда так жарко, я сплю с одиннадцати утра до семи вечера. Надеюсь, вы скоро удалитесь, сударыни, потому что теперь половина одиннадцатого, и я сейчас отправляюсь на покой. С семи часов вечера до трех утра я угощаюсь и немножко развлекаюсь с любезными особами. Но как только рассветает, я принимаюсь писать. Восемь часов под ряд кисти не сохнут. А! Что это за прекрасная жизнь! Я творю от избытка сил! Без унылого томления, как вот у этого дурака. У меня все — действительность. Я просто закругляю руки и уже чувствую, что они полны мощного, мускулистого, тепло окрашенного мяса. Сейчас же к полотну! У меня не бывает, чтобы мне не хотелось работать.
Он с грохотом вскочил со стула, покатившегося по красным плитам, и бросился на Агату, модель. Он крепко обхватил ее спереди и сзади и взвешивал складки ее тела в своих ручках. Якобус сказал через плечо:
— Перикл, притворись хоть на полчаса, что ты хорошо воспитан!
Человечек изумленно фыркнул. Он сунул голову под кровать: там находился его запас платья. Он вытащил пару манжет и натянул их на свои шерстяные рукава. Затем он опять занялся моделью.
Рядом с нарисованным идеалом стояло лицом к стене большое полотно в раме. Герцогиня коснулась его.
— Жаль ваших белых перчаток, — сказал Якобус. Он повернул к ней картину.
Она молчала несколько минут, и он рассматривал ее профиль. Он мягко расплывался на волнующейся полуденной синеве, перед большими красными, зелеными, фиолетовыми бутылками, сверкавшими у окна. Белая, слегка волнистая линия ее фигуры выделялась нежно и тихо. Она чуть-чуть изогнулась вперед, бессознательно благоговея и внутренне склоняясь перед богиней.
Наконец, Якобус сказал, понизив голос:
— Я замечаю, вы видите это. Вы видите, что эта женщина высокомерна, холодна и готова плакать при соприкосновении с «другим», с действительным. Тем не менее она должна положить на рог кентавра свою руку, свою худую, в жилках, медлительную, холодную руку. Ее манит ужас, а, может быть, в ней говорит высокое, далекое страдание.
Герцогиня подтвердила:
— Я вижу это. Я вижу также, что это, должно быть, Паллада Боттичелли, пропавшая Паллада!
— Да. Мне вздумалось еще раз изобразить богиню, о которой грезил флорентинец… Делал ли он это? Нет, я не верю рассказам об этом. Он не написал ее, ему не удалось сделать ничего, кроме известных этюдов. Но огромная греза тех, кто жил четыреста лет тому назад, продолжает жить во всех, кто жаждет красоты. Когда мы на одно мгновение становимся очень велики, в нашу кисть переливается ощущение, которое было у одного из тех, четыреста лет тому назад. Я запечатлел это ощущение. Я утверждаю, что это Паллада, которую написал бы Боттичелли.
Герцогиня размышляла:
— Эта Паллада некрасива, — медленно произнесла она. — Но в ее глазах горит ее душа. Она прекрасна от тоски по прекрасному. Как глубоко чувствую я ее сегодня!
— В том, что вы говорите, заключается все. Наша доля — тоска по прекрасному, а не его достижение. Поэтому мы чувствуем эту Палладу до самой глубины. Достижение — быть может, оно принадлежит таким животным… — Он указал плечом на коренастого человечка за своей спиной. — Этот осмеливается запереть красоту даже в свиной хлев: ведь он сам свинья; и я почти думаю, что это ему удается. Когда я вот так смотрю на это, я, в конце концов, начинаю гордиться тем, что сам я не могу смотреть красоте в лицо. Чтобы я был в состоянии делать это, мою душу должно было бы укрепить немножко счастья или, по крайней мере, благополучия. Тогда, я чувствую, я создал бы нечто, о чем мир… — Он колебался, затем у него вырвалось сквозь стиснутые зубы, с мучением и хвастливо: — О чем мир никогда и не грезил.