Минерва
Но в это мгновение лицо мальчика превратилось в лицо мужчины. У него тоже были короткие, своевольные губы, красные от желаний. Она и не заметила этого и только улыбнулась.
— Ты все-таки хочешь быть поэтом? — сказала она вошедшему Нино.
— Нет, нет, — устало ответил он; ему как будто было холодно. — Кем я собственно хочу быть?.. Иолла, ты знаешь это? Солдатом? Поэтом? Борцом за свободу? Моряком? Нет, нет, ты тоже не знаешь этого! Из меня, ах…
Он прошептал, ломая руки:
— Из меня не выйдет ничего. Разве я буду когда-нибудь другим, чем теперь? Я не могу себе представить этого.
Она схватила его за кисти рук и посмотрела на него.
— Только что ты слышал нечто очень великое. Это прошло, ты чувствуешь себя покинутым, застрявшим на месте, не правда ли? Но поверь, все великое, что мы в состоянии чувствовать, наше. Оно ждет нас на пути, по которому мы должны пройти. Оно склоняется к нам со своего пьедестала, оно берет нас за руку, как я тебя…
— И меня, — сказал Сан-Бакко, вкладывая свою руку в ее. — Со мной было то же самое. Какой бурной была моя жизнь! А теперь, когда я стар, мне кажется, что я ехал на завоеванном корабле по гигантской реке. На берегу мимо меня проносились безумные события. Боролся ли я? Прежде я поклялся бы в этом. Теперь я не знаю этого.
— Вы боролись! Или бог боролся через вас! Ах, мы никогда не сознаем достаточно ясно, как высоко мы стоим, как мы сильны и незаменимы! Верь этому всегда, Нино!
— Я ухожу, — объявила она. Она поправила в стакане розы, которые принесла, поставила на место стул и взбила подушку на постели Сан-Бакко.
— Вы балуете нас, герцогиня, — сказал он. — Вы заставите нас думать, что мы трое — друзья.
— А разве это не так?
«Нет, — подумал Нино, — для этого ты заставляешь меня слишком страдать, Иолла».
Он страдал оттого, что она касалась его рук, и оттого, что она выпустила их; оттого, что она пришла, и оттого, что она уходила.
— Тогда пойдемте с нами гулять, — сказал он, сильно покраснев. — Мы покажем вам в Венеции многое, чего вы, наверно, не знаете: черные узкие дворы, где живет бедный люд, и где вам придется поднимать платье обеими руками. Там есть, например, каменный мешок; из него выглядывает голова утопленника, совершенно распухшая, и выплевывает воду.
— Или наш дворец, — сказал Сан-Бакко.
— Да, дворец, который мы хотели бы купить, если бы у нас были деньги, у дяди Сан-Бакко и у меня. Он совсем развалился и погрузился в воду между широкими кирпичными стенами, которые густо заросли кустарником. В одном углу находится ветхий балкон с острыми углами и колоннами. Оконные рамы похожи на луковицы, на стене яркие резные каменные розы — и верблюд; его ведет маленький турок. Что это за турок, Иолла! Ты ведь не думаешь, что это был обыкновенный человек. О, в этом доме происходили странные вещи.
— Конечно, — подтвердил Сан-Бакко. — Нино рассказал мне о них, и я поверил в них так же добросовестно, как он верит в мои похождения. Взрослые делают вежливые лица, когда я говорю о себе. Времена так переменились; теперь считают едва возможным, что существовали такие жизни, как моя. Только с мальчиками, которые еще не научились сомневаться, — я среди своих.
— Вот так мысль! — сказал он затем, тихо смеясь. — Вот вам результат того, что уже неделю я не двигаюсь. Но разве я в самом деле не принадлежу к мальчикам, раз я не сумел употребить парламентские каникулы на что-нибудь лучшее. При встрече коллеги будут трясти мне руки и поздравлять с геройским подвигом, а в буфете смеяться надо мной. Эти буржуи знают, какую борьбу с ветряными мельницами я веду. Они так тесно связали угнетение и эксплуатацию с свободой и справедливостью, что нельзя достичь первых, не убив вторых. Я хотел бы вернуть своих добрых старых тиранов. Они лицемерили меньше, они были более честными плутами. Теперь я почти не в состоянии любить обманутый народ. Он стал слишком трусливым, а я слишком бессильным. Я стыжусь перед ним и за него. Совесть мучит меня, когда он выкрикивает мое имя, как раньше там, внизу. Я хотел бы, чтобы он привлек меня к ответственности…
— Выздоравливайте! Все великое, что мы в состоянии чувствовать…
— Наше, — закончил он. Его глаза засверкали.
Когда она ушла, они молча посмотрели друг на друга.
— Я все время был необыкновенно счастлив, — заликовал вдруг мальчик.
— Мы счастливы и теперь, — сказал Сан-Бакко.
— Конечно.
И Нино перепрыгнул через стул. Каким счастьем было даже страдание! Пока она была здесь, каждая мысль поднималась выше и окрашивалась ярче, каждое чувство волновало горестнее или сладостнее. Это едва можно было понять.
В своей гондоле она приказала, не задумываясь:
— Кампо Сан-Поло.
Она вошла в большую парадную мастерскую, совершенно не зная за чем пришла. Ей сказали, что маэстро один. Как только докладывали о приходе герцогини, Якобус тайком поспешно отпускал через заднюю дверь всех своих посетителей. Она застала его перед мольбертом, погруженного в работу.
— Это прекрасно, — сказала она.
— Эта картина стоит пятнадцать тысяч франков, это самое прекрасное в ней.
— Но я чувствую ее.
Он посмотрел на нее.
— Ах, вот как. Сегодня вы были бы способны чувствовать всякую мазню. Вы полны счастья и доброты. Откуда это вы?
— Не будьте ревнивы, мой милый. Вы видите, я расположена к вам.
На его лице выразилось недоверие и желание.
— Так расположены, как я этого хочу — навряд ли.
— Почти так. Оставим более точное определение.
Он багрово покраснел.
Она открыла объятия. Медленно и спокойно вошла своими мелкими шажками маленькая Линда. Герцогиня обняла девочку, опустилась на колени подле нее, гладила ее руки, прижалась щекой к жесткой серебряной вышивке ее холодного, тяжелого платья.
— Я люблю тебя, маленькая Линда, — сказала она и подумала: «Потому что ты его дитя!.. Это он тот человек, у которого такие же короткие красные губы как у Нино, и которому я подала венок вместо того, чтобы надеть его мальчику. Сан-Бакко может любить даже в семьдесят лет; Нино дрожит от стремления к красивой жизни. Они оба немного смешны, я знаю — старик, напыщенный и весь перевязанный, мальчик, слабый и такой же напыщенный. Как я люблю их! Какою нежностью проникаюсь я под их обожающими взглядами! Потом я иду и говорю этому Якобусу, что я расположена к нему. Он этого не заслуживает, но…» — «И к тебе тоже», — повторила она громко, крепче прижимая к себе маленькую Линду. Девочка смотрела на коленопреклоненную непонимающим, холодным взглядом.
— Не шевелитесь! — крикнул художник. — Одну секунду! Вот оно!
Он схватил уголь; в то же мгновение она точно застыла. Она смотрела, как он с бурным ожесточением набрасывал на полотно застывшую форму чувства, которое уже исчезло.
— Это опять удалось мне, — сказал он со вздохом и сейчас же начал писать. Она смотрела на картину; только теперь она узнала от него, что пережила момент скорби. Ее темная голова со страстной тоской прижималась к неподвижному, искусственному созданию из серебра и перламутра.
— Герцогиня Асси и Линда Гальм, — это будет одной из моих самых популярных вещей, — уверял Якобус. — На фотографии с нее будет огромный спрос, в художественном обороте она будет называться просто «Герцогиня и Линда»… Я горжусь этим, герцогиня, но не гордитесь ли и вы немножко?
— Тем, что вы делаете меня знаменитой? Вы придаете этому слишком большое значение, мой милый. Я была знаменита своими причудами, прежде чем стала знаменита своими картинами. Прежде меня называли политической авантюристкой, теперь — поклонницей искусства, — а как меня будут называть впоследствии, не знаете ни вы, ни я. Вы совершенно неповинны во всем этом. Я просто живу, и все совершается, как должно.
— Значит, вы не обязаны мне решительно ничем, герцогиня? В самом деле ничем? Что я сосредоточил все свое искусство на вас, не обязывает вас ни к чему? Что я сделал свою жизнь односторонней и свое искусство тоже…