Лондон, любовь моя
Мистер «Харгривз» объявляет о том, что по-прежнему полон презрения к тому, что он называет истеблишментом. Студенты Школы искусств, в которой он преподает два раза в неделю, и на этот раз довели его «окончательно». Он ударил одного из юнцов, и его выгонят из Школы, если это повторится.
— Едва тронул! Я зверею только тогда, когда дело касается искусства. Идиот ляпнул какую-то чушь про Поллока. Ну, эти обычные мещанские шуточки. Вам любой скажет, что я никогда особо не любил абстрактную живопись, но это невежество нынешних переростков меня просто бесит. Я не собирался его бить. Я и не бил его. Пятьдесят лет назад этому наверняка не придали бы никакого значения. В общем, похоже, что я родился не в свое время. Взять даже мой стиль живописи. Я всегда хотел быть прерафаэлитом.
Улыбка мисс Хармон выражает глубокую симпатию.
Все терпеливо сносят его тирады. Раз в неделю излить свой гнев — вот все, что нужно мистеру Харгривзу. Между тем входит Артур Партридж, и его снова всем представляют:
— Мы знакомились с Артуром на прошлой неделе, — напоминает мисс Хармон.
Артур переминается с ноги на ногу и широко улыбается.
Это просто детский сад нас превращают в детей и говорят чтобы мы учились постоять за себя унижают наше достоинство укоряя за неспособность противостоять реальной жизни.
Артур — пекарь, и даже сейчас у него руки в муке. Стоит, словно готовится выхватить хлеб из печи.
— Вы скоро освоитесь, — ободряет его доктор Сэмит и указывает карандашом: — Пожалуйста, Артур, садитесь вон туда, рядом с Дэвидом.
Мэри Газали открывает глаза: кто это сказал?
Говорят, первая ракета к счастью промазала. Вторая сотворила чудо. Но мистер Кисс знает все о ракетах и чудесах. Мэри Г. тоже.
Маммери вспоминает, что Артур Партридж рассказывал, но так и не закончил любопытную историю о сточных трубах. Эта история интересна ему потому, что следующая его книга будет посвящена подземным водотокам Лондона. Впервые он спустился вниз несколько лет назад в поисках легендарных подземных жителей. По слухам, стадо свиней, одичавших в начале девятнадцатого века и обитавших на реке ниже виадука Холборн, отправилось по ним на свое старое пастбище. Маммери надеется, что Партридж расскажет еще несколько анекдотов на эту тему, поскольку продолжает оправдывать свое посещение Клиники исследовательскими задачами, а вовсе не необходимостью медицинской помощи, хотя и признает, что таблетки ему помогают. Маммери — сторонник таблеток. Он не хочет рисковать так, как Джозеф Кисс, отказывающийся от продолжения курса: «Эти таблетки — наш якорь, мой юный друг, но иногда бывает лучше обрубить канат и позволить кораблю дрейфовать! Вот почему я не меняю свои привычки. Все интересное случается лишь в открытом море!»
Когда-то Маммери довелось разделить с мистером Киссом его приключения, но мысль о новых авантюрах ему неприятна. Он даже начал увеличивать дозу, потому что лекарство оказывало все меньший и меньший эффект. Теперь время от времени его охватывает дрожь, и он со страхом думает, что его проблема как-то связана с церебральным параличом или чем-то в этом роде, а вовсе не с психологическим состоянием.
Становится хуже. Они не думают о том, чем могут навредить нам ? У них нет сострадания, это точно. И нет мозгов.
О боже, огонь не причиняет боли.
А женщины? Они подошли бы ему больше, чем мне. Пустить бы их по рукам.
Артур Партридж садится на край дивана между Маммери и Мэри Газали и описывает некое существо, которое, как он прекрасно знает, не существует в природе, но которое тем не менее он случайно проглотил, когда замешивал тесто для булочек с отрубями по специальному рецепту. Маммери не настолько глуп, чтобы доставать записную книжку. Как обычно, ему достаточно лишь запомнить все интересные детали. В случае Партриджа их не так много. По мнению Маммери, ему не хватает настоящего воображения. И чувства реальности. Рассказ парня грешит той банальностью, которая часто позволяет отличить просто сумасшедшего от того, кого коснулся «перст божества», то есть от того, кого мисс Хармон порой называет «особенным». Таких здесь немало. Как и Джозеф Кисс, Мэри Газали, например, с удивительной точностью почти всегда угадывает чужие мысли. Мистер Кисс часто демонстрирует способности, граничащие со сверхъестественными. Сам Маммери твердо верит в чудеса и в то, что может предсказать будущее. Он больше не верит в Таро, и открывшийся дар его не пугает. Просто некоторые люди лучше понимают тайные знаки языка, жесты, символику повседневных мелочей вроде выбора одежды. Он считает эти способности данными свыше. По его мнению, он сам и его друзья обладают такой же восприимчивостью, как и многие художники, хотя им и не хватает настоящего таланта. Поэтому Джозеф Кисс, оставив свое первоначальное призвание, торговлю, так и не стал великим мастером сцены, поэтому проваливаются одна за другой попытки Маммери пробиться в литературе. Когда же светила науки провели с ним эксперименты в Национальной физической лаборатории, результаты разочаровали исследователей, готовых верить лишь известным формам экстрасенсорных способностей.
Приходские архивы. И прошлого не вернуть. Все смешалось и жанры — в том виде, как мы их понимаем. Да, вскричал Робер Дюбесси, мы должны принести хаос. В этом их единственное спасение. Он вспомнил картинку в журнале, который читал отец: дьявол за стаканом вина. «Веселитесь, пока живы, настрадаетесь в аду!» Больше всего ему запомнились зеленоватая лапа дьявола на фоне алого пламени и монетка. Пять пенсов, шесть было бы лучше. Обед десять пенсов. Далеко не уедешь. Как звали паренька? Симон? Сначала он съездил на Варфоломеевскую ярмарку, потом уехал обратно в Морден, это, должно быть, в День желудя.
Наступает черед анализа рассказов, самопроверки и, наконец, предложения доктора Сэмита подумать о том или ином в течение предстоящей недели. Все отвечают по-разному: кто послушно, кто язвительно, другие равнодушно, один или двое — патетично. Мистер Партридж говорит очень мало. Мистер Пападокис мрачен и загадочен. Элли снова пускает слезу, но потом сообщает, что чувствует себя гораздо лучше. Мистер Харгривз сердится напоказ, но на самом деле гнев его уже иссяк.
Когда все позади, Джозеф Кисс величественно тянется за пальто.
— Ну что, Дэвид, не терпится вернуться на набережную?
— На набережную! — Маммери испытывает мгновенное счастье. — К моим воспоминаниям. К налетам, ракетам. О да, конечно.
Мэри Газали с удивлением оглядывается на него.
Дэвид Маммери
Маммери написал: я родился в Митчеме, между аэродромами Кройдон и Биггин-Хилл, примерно за девять месяцев до начала бомбежек. Мое первое ясное воспоминание: дождливое предрассветное небо, рассеченное прожекторами, на фоне серых аэростатов лучи света похожи на пальцы, дергающиеся в предсмертной конвульсии, а в небе вяло кружат «спитфайры» и «мессершмиты», их стрельба похожа на лай усталых собак.
Самые счастливые годы моего детства — это годы войны. Днем мы с приятелями охотились за обломками подбитых самолетов, обследовали руины домов и сожженных фабрик, перепрыгивали между чернеющими стропилами через провалы в три или четыре этажа. По ночам я спал со своей мамой, очень красивой. У нее были ярко-синие, но близорукие глаза и больное сердце. Стальной щит моррисоновского укрытия служил нам обеденным столом.
В нашей семье военных не было. Мой отец, мотогонщик Вик Маммери, выучился на инженера-электрика и работал на оборонное ведомство. Он был обаятелен, с приятной внешностью, так что дамы ему прохода не давали, особенно если знали о его довоенной славе. Дождавшись конца войны, он бросил маму, и она долго старалась от меня это скрыть. Позже она объясняла это тем, что в те времена у всех детей отцы часто подолгу бывали в отъезде и она думала, что я не замечу его исчезновения. Кажется, ей не пришло в голову, что я мог недоумевать, почему мой отец ушел в то время, когда у других детей отцы, наоборот, возвращались с фронта.