Перстень Борджа
— Тогда мне остается только… — сказала Лейла и сняла со стены малайский кинжал, висевший там для украшения.
Отец согласно кивнул.
— Да, Лейла, ничего другого не остается, и я отправлюсь следом за тобой.
— Но не раньше, чем я увижу его, — сказала Лейла.
— Не делай этого, Лейла, — сказал Хамди-эфенди, — не пожелай, чтоб последним, кого ты увидишь на этом свете, был именно он.
— Перед тем, как покинуть этот мир, я ничего прекрасного и приятного видеть не желаю, — сказала Лейла. — Мир этот — гнусный, и только справедливо, если последнее, что мне доведется здесь увидеть, будет соответствовать его истинному характеру.
— Я здесь, — послышалось из-за двери. Это был молодой, приятный, хорошо поставленный голос благородного человека. Лейла вскрикнула и закрыла лицо обеими руками, чтоб еще хоть на минуту продлить сладостное ощущение, которое — вопреки ожиданию — вызвали в ней два слога, произнесенные мужчиной, при одном взгляде на которого люди теряли от ужаса сознание и, если могли, тут же бросались прочь, — и хоть немного отдалить миг, когда и она в смятении последует их примеру. Она не торопилась, подглядывая сначала в щелочку между средним и указательным пальцами левой руки и между средним и указательным пальцами руки правой, потом медленно-медленно разводя пальцы, но сколько она ни медлила, ничего отталкивающего не обнаружила, скорее наоборот: мужчина, который возник в дверях и чей голос понравился ей сразу, был высокого роста, строен, хорош собой, у него было выразительное смуглое лицо с агатовыми, пылающими, широко расставленными глазами; недоставало только родинки на левой щеке, чтобы — согласно вкусу мусульман — его можно было считать безупречно прекрасным. Это не жених, подумала Лейла, но что подумала, то и подумала, а все-таки осталась при своем убеждении, что это именно жених, ибо одет незнакомец в новые одежды, а на ногах — те самые башмаки с острыми, загнутыми кверху носками, которые она сама, исполняя распоряжение отца, велела поставить в умывальной комнате.
Хамди-эфенди тоже не знал, кто этот молодой богатырь.
— Кто ты, чужестранец?
Он назвал гостя чужестранцем, потому что два слога «я здесь», произнесенные юношей, хоть — как уже отмечалось — и прозвучали весьма благородно, все-таки выдавали чужеземный выговор.
Чужестранец широко улыбнулся, обнажив в улыбке ряд ослепительно белых зубов.
— Мне кажется, после моих слов у вас не должно оставаться никаких сомнений: я — тот самый человек, кому султан дал имя Абдулла, раб Божий.
ПЕРСТЕНЬ БОРДЖА
Так что же, ужель теперь — отныне и навсегда — вопреки самым скверным ожиданиям, все было в порядке? В двенадцатом часу и вправду свершился поворот к лучшему, если не к самому лучшему на свете.
На первый взгляд и рассужденье, так это и случилось. «Я здесь», — произнес он и оказался прекрасен, как молодой Бог, так что сердце Лейлы, вместо того чтоб разорваться от горя и ужаса, в один миг воспылало страстной любовью. «Я здесь», — сказал он, и в этот момент можно было бы опустить занавес в знак того, что наша история завершилась счастливо: мстительный султан остался в дураках, ужасное чудовище обернулось ангелом, немой раб — воспитанным юношей, обладателем приятного голоса, так что кинжал Лейлы остался висеть на стене в качестве редкостного украшения. И после того как воображаемый занавес опустился, когда спектакль славно завершился чудесной сценой, все быстро пошло на лад — ведь во все последующие ночи и дни Абдулла, раб Божий, он же Петр Кукань из Кукани — да, да, это был он! — блестящим образом показал себя не только в качестве любовника и супруга Лейлы, но и как соратник своего тестя.
Он был глубоко и всесторонне образован, владел — хоть и с легким акцентом — не только турецким языком, но и языком арабов и персов, умел писать различным их письмом; для него было сущим пустяком — к немалому изумлению историографа — составить торжественным, так называемым куфическим письмом краткое четкое резюме двенадцатитомного сочинения арабского историка Ибн аль-Асира под названием «Акитаб аль-камиль», или «Книга совершенств», проштудировать которое у Хамди-эфенди никогда не хватало терпения, ибо было это сочинение весьма объемистое и занудное, меж тем как его зять расправился с ним играючи и с удовольствием, словно бы это были увлекательные сказки «Тысячи и одной ночи». Кроме того, он помогал Хамди классифицировать, читать и переписывать новые современные материалы и документы, а в свободные минуты учил его Цицероновой латыни и фехтованию на рапирах, потому что Хамди умел кое-как отбиваться лишь кривой турецкой саблей, так что историограф только ахал, поражаясь универсальности его совершенств. Ему очень хотелось бы узнать о прошлом зятя до турецкого плена, но тут Петр хранил молчание, снова становясь немым, и сдержанный Хамди-эфенди тактично ни на чем не настаивал.
Счастье Лейлы подле таинственного, из подземных глубин извлеченного чужеземца нарушалось лишь несходством их воззрений. Он знал Коран в совершенстве, но говорил о нем без надлежащего почтения и — что хуже всего — никогда не молился, стараясь, чтобы зов муэззинов не застиг его на людях, вне стен дома. А когда Лейла как-то спросила его о том, что занимало и мучило ее целых четырнадцать лет жизни, — правда ли, что у женщин нет души, — она получила на свой вопрос ошеломляющий ответ:
— Если ты имеешь в виду принцип жизни, который позволяет голове нашей думать, сердцу — стучать, а внутренностям усваивать пищу, то в этом смысле женщина обладает душой в такой же степени, как и мужчина, как и вообще все живое.Но если ты имеешь в виду нечто вечное, что сохранится после нашей смерти, души нет ни у кого, ни у женщин, ни у мужчин.
— О Аллах! — в испуге вскричала она, и с языка ее вот-вот готов был сорваться вопрос: да мусульманин ли ты? Уж не христианин ли? — но она совладала с собой, потому что боялась его признания, и только спросила: — А христиане верят в бессмертие души?
— Да, верят, — ответил он.
— А почему тебе не делали обрезание? — спросила она.