Комната
старательных узоров на стене.
Сухую акварельную картину
и лампу в старом платьице сквозном
забуду сам, когда и я покину
вот эту комнату и этот дом.
В другой пойду: опять однообразность
обоев, то же кресло у окна...
Но грустно мне: чем незаметней разность,
тем, может быть, божественней она.
И может быть, когда похолодеем
и в голый рай из жизни перейдем,
забывчивость земную пожалеем,
не зная, чем обставить новый дом...
И все же, это стихи человека, воспринимающего "голый рай" как возможность пока отдаленную. Через четверть века она станет более близкой. В гостиничном номере, который займет автор "The Room", уже умер некий неведомый поэт и, может быть, я, автор стихотворения, стал в этой очереди следующим. Лет десять спустя та же тема снова возникнет в романе "Бледное пламя", который, как известно, состоит из поэмы и комментария к ней, отчасти пародирующего набоковский комментарий к "Евгению Онегину"
- в одной из строф поэмы:
А как изгою старому помочь,
В мотеле умирающему? Ночь
Кромсает вентилятор с гулким стоном,
По стенам пляшут отсветы неона,
Как будто бы минувшего рука
Швыряет самоцветы. Смерть близка.
Хрипит он и клянет на двух наречьях
Удушие, что легкие калечит.
И в варианте этой строфы:
Кто беглеца спасет? Он смертию захвачен
Под крышею случайной, под горячим
Ночной Америки дыханьем. Огоньки
Его слепят, - как будто две руки,
Волшебные, из прошлого швыряют
Каменья, - жизнь уходит поспешая .
И в комментарии к ней:
Строка 615: - на двух наречьях
На английском и земблянском, на английском и русском, на английском и латышском, на английском и эстонском, на английском и литовском, на английском и русском, на английском и украинском, на английском и польском, на английском и чешском, на английском и русском, на английском и венгерском, на английском и румынском, на английском и албанском, на английском и болгарском, на английском.
Набоков так и останется самоизгнанником, так и будет, даже "осев" в Швейцарии, жить в гостиничном номере, тратя на его аренду деньги, на которые он мог бы купить в той же Швейцарии не один дом. Найти точное соответствие своим воспоминаниям невозможно - зачем же бередить душу безнадежными приближениями? "Обычно он выбирал самый легкий этический путь (точно так же, как выбирал самый трудный - эстетический) просто потому, что так было ближе до выбранной цели; и он был слишком ленив в обыденной жизни (точно так же, как слишком тяжко трудился в артистической), чтобы возиться с вопросами, которые ставили и решали другие".
Чертог
К тому же "постоянное жилище" все же существовало, и то уж была не просто комната, но чертог: русская литература. "Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, - во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно когда, через сто, через двести лет, - буду жить там в своих книгах, или хотя бы в подстрочном примечании исследователя".
Русская литература, и прежде всего - Пушкин. В начале сороковых Набоков сделал рифмованный перевод на английский двух пушкинских стихотворений и нескольких строф из "Онегина". Затем, в пятидесятых, началась продлившаяся около десяти лет работа над переводом и комментированием "Евгения Онегина". Первый опубликованный вариант не был рифмованным, но содержал попытку сохранить ритмическую структуру каждой строки. Уже потом, готовя второе издание, Набоков отказался и от этих попыток в пользу более точной передачи смысла практически каждого слова. Ради этой работы он пожертвовал другими планами. Если б не она, мы бы, возможно, читали сейчас еще несколько его романов. Но долг есть долг, и к человеку, его исполняющему, без уважения относиться нельзя.
От рифмы Набоков, переводя "Онегина", отказался сразу, выбрав "разум", но сохранив, однако ж, ямбический размер, поскольку полагал, что тот "скорее способствует, нежели мешает верности перевода". Впоследствии он отказался, буквализма ради, и от размера.
"В сущности, меня будут помнить благодаря "Лолите" и моему труду о "Евгении Онегине", - сказал Набоков в 1966 году, имея при этом в виду английского читателя - русскому он будет памятен и "Лолитой", и иными его сочинениями. Можно, я думаю, предположить , что две датированные 1955 годом онегинских строфы "На перевод `Евгения Онегина' " были написаны по завершении собственно перевода пушкинского романа и вдохновлены знакомым всякому переводчику, вообще всякому завершившему некий труд человеку, настроением, вызывающим потребность воскликнуть вслед за классиком: "Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!".
На один из напечатанных здесь переводов я, ползая по Интернету, натолкнулся случайно. Наверное, есть и другие. Какие-то вещи делаются для себя и остаются иным неизвестными. А сколько-нибудь точное представление о чужеязычном стихотворении может, повторюсь, дать лишь свод его переложений. Каждому переводчику падает на душу что-то свое, то, что он и пытается передать в переводе. Каковое высказывание применимо, вообще говоря, также к прозе. Люди, эти "усредненные сосуды", они ведь разные, чем, собственно, и интересны. Как и стихотворения, и переводы.
Нет, усредненные сосуды вовсе не так просты, как кажутся;
это кувшины, запечатанные магом, и никто
даже сам заклинатель
не знает, что в них содержится
и в каких количествах.
Будем читать.
Сергей Ильин
The Room
The room a dying poet took
At nightfall in a dead hotel
Had both directories - the book
Of Heaven and the book of Bell.
It had a mirror and a chair,
It had a window and a bed,
Its ribs let in the darkness where
Rain glistened and a shopsign bled.
Not tears, not terror, but a blend
Of anonimity and doom.
It seemed, that room, to condescend
To imitate a normal room.
Wherever some automobile
Subliminally slit the night,
The walls and ceiling would reveal
A wheeling skeleton of light.
Soon afterwards the room was mine,
A similar striped cageling, I
Grouped for the lamp and found the line
"Alone, unknown, unloved, I die"
in pencil, just above the bed.
It had a false quotation air.
Was it a she - wild-eyed, well-read,
Or a fat man with thinig hair.
I asked a gentle Negro maid,
I asked a captain and his crew.
I asked a night clerk. Undismayed
I asked a drunk. Nobody knew.
Perhaps when he had found the switch
He saw the picture on the wall
And cursed the red eruption which
Tried to be maples in the fall?
Artistically in the style
Of Mr. Cherchill at his best,
Those maples marched in double file
From Glen Lake to Restricted Rest.
Perhaps my text is incomplete.
A poet's death is after all
A question of technique, a neat
Enjambment, a melodic fall.
And here a life had come apart
In darkness, and the room had grown
A ghostly thorax, with a heart
Unknown, unloved - but not alone.
1950
Комната
Ночной отель, и номер в нем,
Где принял смерть свою поэт.
Здесь были черный телефон
И список тех, кого уж нет.
Здесь были: зеркала овал,
Окно, кровать и стул. Везде
Царила тьма. Лишь дождь сверкал
В рекламных вспышках на стекле.
Ни слез, ни страха, только смесь
Из безымянности и тьмы.
Хотя казалось, будто здесь
Покой нормальной тишины.
Лишь иногда автомобиль,
Мелькнув, вновь пропадал в ночи.
Тогда по стенам вкось ползли
Кривые, нервные лучи.
Тот номер - так же полосат,
Как клетка - вскоре стал моим.
Включил я лампу, и строка: