Письмо следователю
— Да, господин судья. Он был очень болен: я думала, что потеряю его.
— Будьте добры обращаться к господам присяжным.
Мне кажется, они вас не расслышали.
И мать тем же тоном послушно повторила:
— Да, господин судья. Он был очень болен, и я думала, что потеряю его.
— Не заметили вы изменений в характере вашего сына после болезни?
— Нет, господин судья.
— Председатель. Отвечайте не мне, а господам присяжным.
Выслушивать вопросы от одного и отвечать на них другим — для нее это было такой же непостижимой тайной, как литургия.
— Он не стал более вспыльчивым?
— Он всегда был кротким, как ягненок, господин председатель. В школе товарищи всегда колотили его. Он был сильнее, но боялся сделать им больно.
Почему заулыбался весь зал, включая журналистов, торопливо записывающих ее слова?
— Он был совсем как наш дворовый пес, тот тоже…
Тут мать внезапно смутилась, оробела и смолкла.
«Господи, только бы не навредить ему!» — наверняка молилась она про себя.
И по-прежнему стояла ко мне спиной.
— После женитьбы обвиняемого вы проживали с молодыми, не так ли?
— Конечно, господин судья.
— Повернитесь к господам присяжным — им плохо вас слышно.
— Конечно, господа присяжные.
— Брак был удачный?
— С какой стати ему было быть неудачным?
— Вы продолжали жить с сыном и после того, как он женился вторично, и до сих пор живете вместе с его второй женой. Господам присяжным небезынтересно узнать, были ли отношения подсудимого с нею такими же, как с первой?
— Простите?..
Бедная мама! Она не приучена к длинным фразам и к тому же стеснялась признаться, что туговата на ухо.
— Вел ли себя ваш сын, если вы предпочитаете это выражение, — вел ли себя ваш сын со своей второй женой так же, как с первой?
Подлецы! Вот теперь мать заплакала. Не из-за меня, не из-за моего преступления, а по причинам, никак не касавшимся суда. А ведь судьи так гордились своей проницательностью! Впивались глазами в старую плачущую женщину с таким видом, словно вот-вот вырвут у нее ключ к разгадке.
Но все объяснялось очень просто, господин следователь. При первой моей жене, неважной хозяйке, да и «размазне», как у нас выражаются, мать оставалась первым лицом в доме. При Арманде положение изменилось — вот и все. Арманда — женщина волевая, у нее свои вкусы.
Когда шестидесятилетнюю старуху внезапно отстраняют от привычных дел, когда ей не дают распоряжаться прислугой, хлопотать на кухне, возиться с детьми — это всегда чрезвычайно болезненно.
Вот и все. Мать плакала потому, что стала лишней в доме.
— Как вы полагаете, ваш сын был счастлив во втором браке?
— Конечно, господин судья, простите, господин председатель.
— Тогда скажите нам: почему он бросил семью?
Вот откуда подводят мину! Разве мать могла это предвидеть?
Я-то не плакал, о нет! Я стискивал кулаки под скамьей и сжимал зубы, чтобы сдержаться, — так мне хотелось вскочить и осыпать суд бранью.
— Если вы чувствуете себя слишком утомленной, мы можем продолжить допрос завтра, на вечернем заседании.
— Нет, мсье, лучше уж сейчас, — пробормотала мать.
Тут председатель повернулся к моему адвокату, и, провожая его взглядом, мать заметила меня. Она не издала ни звука. У нее лишь дрогнуло горло, и я сообразил, что она сглотнула слюну. Но я-то знаю, что она сказала бы, если бы могла заговорить со мною. Она попросила бы у меня прощения за то, что выглядит такой неловкой, скованной, смешной. Да, она чувствовала себя смешной или, если предпочитаете, не на своем месте, а это для нее глубочайшее из унижений. Она попросила бы у меня прощения за то, что не знала, как отвечать, и, может быть, навредила мне.
И тут мэтр Оже, которого я считал другом, а жена моя прислала сюда из Ла-Рош-сюр-Йона помогать защите и в известном смысле представлять на процессе наши родные края, — мэтр Оже совершил низость. Он наклонился к мэтру Габриэлю, и тот с одобрительным кивком тут же, как школьник, поднял руку в знак того, что хочет взять слово:
— Господин председатель, мы с коллегой просили бы выяснить у свидетельницы, при каких обстоятельствах скончался ее муж.
— Вы слышали вопрос, мадам?
Сволочи! Мать, без того уже белая, просто посинела.
Ее так затрясло, что судебный исполнитель поспешил к ней на случай сердечного приступа или обморока.
— Несчастный случай, — справившись наконец с собой, выдавила она.
Ее заставили повторить.
— Какого рода несчастный случай?
— Чистил ружье в мастерской за домом. Оно и выстрелило.
— Мэтр Габриэль?
— Прошу позволения продолжать, несмотря на всю жестокость моего вопроса. Готова ли свидетельница подтвердить суду, что муж ее не покончил с собой?
Мать сделала над собой усилие и в негодовании выпрямилась:
— Мой муж погиб от несчастного случая.
И все это, господин следователь, чтобы вставить в защитительную речь еще одну фразу, эффектно взмахнуть рукавами мантии и возвысить голос! Чтобы дать мэтру Габриэлю возможность патетическим жестом указать на меня и воскликнуть:
— Это человек, над которым тяготеет бремя наследственности…
Ну, допустим, тяготеет. А над вами, господин следователь? А над мэтром Габриэлем и над двумя рядами присяжных, чьи лица я успел так хорошо изучить? Бремя моей наследственности ничуть не тяжелее, чем у каждого из вас, чем у любого из сынов Адама.
Скажу вам всю правду — не так, как говорят в семьях, где стыдятся того, что считается наследственным заболеванием, а без обиняков, как человек, как врач. И буду очень удивлен, если вы не усмотрите сходства между моей и вашей собственной семьей.
Я родился в одном из тех домов, о которых уже сейчас вспоминают не без умиления и которые потом, когда они окажутся редкими островками, рассеянными по французской провинции, будут превращены в музеи.
Это был старый каменный дом с просторными прохладными комнатами и коридорами, где там и сям встречаются неожиданные повороты или ступеньки уже непонятного теперь назначения, где пахнет воском для пола и деревней, доспевающими фруктами, свежим сеном и ароматами кухни.
При жизни моего деда и бабки здание было господским домом, и кое-кто даже именовал его замком. К нему были приписаны четыре фермы по полсотни гектаров каждая.
При моем отце из четырех ферм остались лишь две.
Затем, перед самым моим появлением на свет — всего одна, и дом в свой черед превратился в ферму: отец самолично возделывал землю и разводил скот.
Он был выше, крупней и сильнее меня. Как мне рассказывали, на ярмарках он в подпитии не раз бился об заклад, что унесет на плечах лошадь, и местные старожилы уверяют — не проигрывал пари.
Женился отец поздно, на пятом десятке. Мужчина он был видный, сохранил еще приличное состояние и мог рассчитывать на хорошую партию, которая поправила бы его дела.
Если вы бывали в Фонтене-ле-Конт — от нас до него тридцать километров, вы, без сомнения, слышали о девицах Лану. Их было пять, и жили они с давно овдовевшей старухой матерью. В прошлом Лану были богаты, но глава семьи перед смертью просадил все, что имел, на бессмысленные спекуляции.
В годы зрелости моего отца семейство Лану — мать и пять дочерей — по-прежнему жило в своем большом доме на улице Рабле, которым еще сегодня владеют две старые барышни Лану, последние его обитательницы.
Трудно представить себе более безысходную и пристойную бедность, чем та, что столько лет царила в этом доме. Доходы были столь мизерны, что семья лишь однажды в день позволяла себе нечто вроде настоящей еды; это, однако, не мешало пяти девицам Лану, неизменно сопровождаемым матерью, во всем параде, при шляпах и перчатках являться к обедне и вечерне, а затем с гордо поднятой головой шествовать по улице Республики.
Самой младшей было лет двадцать пять, но той, на которой в один прекрасный день женился мой отец, уже перевалило за тридцать.
Она и стала моей матерью, господин следователь. Вы, надеюсь, понимаете, что выражение «счастливый брак» имеет для нее иной смысл, чем для господ судей.