Заулки
Они идут к рыночному выходу, где днем ручники торгуют с раскладок всякой мелочью, зазывают протяжными голосами. Им вторят гнусаво нищие слепцы, почти все якобы обгоревшие танкисты или летчики. Лица их рябы то ли от оспы, то ли от ножевых помет, и попробуй отличить фронтовика от того, кто обожжен кислотой, выплеснутой в лицо ревнивой подругой. Впрочем, слепцы не выясняют, чья темнота главнее. Дальше к выходу обычно располагается ряд художественный, который – стыдно было бы признаться ученым однокурсникам – Димке нравится. Он никогда не считал безвкусицей то, что сделано или расписано бесхитростными людьми для потехи или радости таких же, как они сами, покупателей. Днем здесь топорщат наглые глазки расписные свинки-копилки, а усатые рыцари, красавицы, под полной луной среди лебедей и кувшинок на размалеванных бумажных ковриках, глиняные коты, собачки, львы вслушиваются в разноголосицу.
Это – угол Сашки-самовара. Здесь он сидит – впрочем, что значит для Сашки сидеть? – на деревянном прочном ящике, среди подушек в красных наперниках, купленных им у пуховых торговок здесь же, неподалеку, и время от времени вскрикивает хрипло: «Фронтовички, касатики! Обратите внимание на чудо хирургии! Трижды приговорен к смерти академиками. Выжил на ваше счастье, на свою радость. Смотрю, слушаю, воздух глотаю, остального не могу». Кричит он это заученно, равнодушно – все равно, кто глянет, тот даст, хоть последнюю копейку.
Сейчас молчит Инвалидка, торговый городок на окраине столицы. Спит где-то и Сашка, повалившись на бок, как деревянная кукла. Может быть, пригрела его сегодня Люська. Бывают же у Сашки такие счастливые дни. Но думать об этом Димка не хочет. Миновав рынок они вновь окунаются в темь бараков и усадеб. (Взлаивают из-за заборов могучие псы.
Остановившись у одной из калиток, Серый замысловато, азбукой Морзе, дергает свисающий сверху конец проволоки. Димка различает за деревьями темный бревенчатый особнячок, окна которого плотно занавешены. Некто в наброшенной на голову и плечи шинели, отчего кажется горбуном, подходит к калитке, светит фонариком в упор, в глаза пришедшим. Затем щелкает засовом, пропускает их. Собаки на этом участке нет. Еще одно приключение, размышляет Димка, когда идет к дому. Интересно складывается жизнь…
В нем, Димке, странным образом уживаются два человека. Один человек читает умные английские книги, размышляет обо всем, он способен философствовать по любому поводу, сочинять стихи, готовить подробнейший доклад самому; второй же очень юн, глуп, тыкается всюду носом, даже в раскаленное, склонен к наивной лжи, нелепым высказываниям и поступкам, даже к хождению на Площадь в надежде на невозможное, говорит с невыносимым курско-украинским акцентом, не знает уймы простейших вещей, не читал множества книг, с которыми с детства знакомо большинство сокурсников, глядит на всех снизу вверх, удивляясь чужому умению разбираться в людях, и оттого творит бесконечное число ошибок.
Вот и сейчас первый с ухмылкой наблюдает за тем, как, спотыкаясь о кирпичи, которыми небрежно устлана дорожка, второй покорно бредет за Серым в ожидании всяких чудес, которых, первый знает, не бывает. Вот так этот мудрый, скрытый в Димке человек выслушивал нелепую ложь о майоре Гвозде, который готов в любую минуту предоставить пристанище, – выслушивал, но и пальцем не шевельнул, чтобы вмешаться и остановить второго, глупого, разливающегося соловьем, в результате чего оба оказались на улице без денег и жилья. Но первому всегда и везде уютно, он и на вокзале занят тем, что с удовольствием наблюдает за людьми, их одежкой, разговорами, движениями, пытается представить, кто, зачем и куда едет, он и в холоде веселит себя игрой мокрых снежинок, порывами ветра, хлопающего портретом, который закрыл целых три этажа с десятками окон, и представляет жильцов, существующих словно бы в полусумеречной, гулкой внутренности барабана; интересно, как они там готовят еду, читают, спят, любят друг друга под эти гулкие удары в окна, заслоненные от мира лишь полупрозрачной частью уса или глаза. Второму ни к чему эти домыслы, второму холодно или голодно, ему хочется дома, тепла, синего унитаза, хорошей отметки на семинаре. Первый мог бы вмешаться, остановить, одернуть, направить по нужному пути, но он никогда этого не делает. Ему нравится наблюдать за метаниями второго. Этим и живет.
В коридоре, довольно большом и длинном, темно. Димка идет, держась за край канадской курточки Серого, вешает куда-то на груду полушубков, ватники шинелей свое пальто и затем, как только открывается дверь в комнату, останавливается на пороге, словно от удара по глазам. Конус ослепительного, матового от табачного дыма света как будто вонзается в зрачки. Этот конус тянется острой вершиной к жестяному абажурчику в виде перевернутой воронки, который спущен с потолка на проводе. Комната кажется необъятной, уходящей неразличимыми вначале стенами куда-то в неведомое пространство. Свет лампы, впитанный движущимися, текущими полосами дыма, плотный: его, кажется, можно потрогать.
В основании бело-голубого конуса шевелящаяся масса, которая – Димка не сразу различает – состоит из согнутых спин и голов. Здесь, наверно, человек двенадцать. Никто из них не оборачивается чтобы взглянуть на вошедших, не выпрямляется! Именно так – Димка видел, когда приходил к матери в обоянский госпиталь – делали операции, когда не было наркоза. Куча людей наваливалась на раненого, вцепляясь в руки и ноги, в голову, в то время как хирург и его помощники работали над разрезом, звякая своими кохерами, щипцами, пинцетами. Никто не обращал внимания даже на близкие разрывы. И молчали так же деловито и страшно. Раненый, устав от крика или ослабленный стаканом первача, тоже молчал, только извивался.
Тот, что еще недавно был в шинели, трогает за плечо, и, обернувшись, Димка видит в дымном полу мраке, что это девчонка – накрашенная, худенькая коротко стриженная, похожая на циркачку. На ней расклешенная складчатая юбочка и шелковая парашютная блузка, а в волосах бумажная алая роза.
Димка, взволнованный приключением, бенедиктином, всем этим необычным длинным днем, готов тут же, по своему обыкновению, влюбиться, но Серый тянет его за рукав, протискивается к столу, где находится похожая на какую-то детскую игру плоская) размеченная цветными клеточками доска и круг-вертушка, разделенный по числу клеточек на черно-красные дольки с луночками по краям. Как раз в эту секунду парень, стоящий особняком во главе стола на торце, быстрым и ловким движением наманикюренных холеных пальцев заставляет круг, как волчок, бешено закрутиться и бросает на него белый костяной шарик. Шарик начинает скакать, биться о стенку, в которую заключен круг, подлетать, перескакивать через цветные дольки с лунками. Димка чувствует, как невидимая ниточка возникает между его глазами и шариком, зрачки поневоле прыгают, ждут остановки, скачут… все тише, тише.
Серый шепчет что-то в ухо, напоминая о правилах игры. Про рулетку Димка знает. И у Достоевского читал, и сам видел: на толкучках, в укромных уголках, вдали от милиции, унылые и какие-то ободранные, видать не раз битые, люди, по-иностранному – крупье, крутили красно-черный круг с шариком. Они озирались по сторонам, роняли – для приманки – деньги на землю, зазывали сиплым голосом желающих. Круг у них был картонный, грубо размалеванный, дощечка умещалась на коленях, игра шла зачастую прямо на деньги без фишек – попал в цвет или в чет, получай выигрыш, не попал – деньги уже не твои. Здесь же Димка впервые увидел перед собой настоящую рулетку, торжественную, лаковую; сияющую, – видать, вывезенную из Европы. И даже парень на торце стола носил галстук, а физиономия у него, как и положено крупье, или водиле, была драная, со следами былых порезов.
Шарик останавливается, и все склонившиеся за столом разражаются приглушенным воплем. Парень в гимнастерке, возбужденный, с мокрым чубом, сгребает к себе кучку плексигласовых цветных фишек. Не поймешь, кто здесь играет, кто болеет. Все волнуются, дергаются, бормочут.