Против кого дружите?
Для женщины сумочка – часть тела…Плятт и Раневская неоднократно снимались вместе, незабываемо играли в спектакле «Дальше тишина» разлученную жестокими детьми супружескую пару влюбленных стариков. Для публики они казались дружным дуэтом. На самом деле было не совсем так. Плятт не любил работать с Раневской, относился к этому, как к вынужденному явлению.
– Славик, ты халтурщик, – упрекала Фаина Георгиевна.
– Зоопарк, – ворчал Ростислав Янович.
Помню, Эфрос на репетиции «Тишины» терпеливо объяснял Раневской чувство матери:
– Понимаете, Фаина Георгиевна?
– Не понимаю, – басит она.
– Чувство матери, чувство матери! Понимаете? – повторяет Анатолий Васильевич, нервно поднимая по обыкновению правую руку с вытянутым указательным пальцем.
– Не понимаю.
И так несколько раз. Не выдержав, он объявил перерыв. Обратился ко мне, как своему человеку, человеку его театра:
– Женя, не могу больше! Издевательство!
Эфрос хотел от Раневской большей сдержанности – ее тянуло к сентиментальности. Она никак не участвовала в общественной жизни. Приходила в театр только по делу. Когда служила в Пушкинском театре, у нее не складывались отношения с главным режиссером Борисом Равенских, который тоже был человеком особенным – постоянно сгонял с себя чертей.
– Зачем вы? Вы сегодня не заняты? – испугался он вошедшей в зрительный зал Фаины Георгиевны.
– Шла мимо театра, захотела по-маленькому и зашла, – отвечала Раневская.
Когда-то она поругалась с Завадским.
– Вон со сцены! – вскричал Юрий Александрович.
– Вон из искусства! – без паузы отвечала она.
Придумывала клички. Завадскому – «вытянувшийся лилипут», «в тулупе родился» (однако Фаина Георгиевна была единственной в труппе, к кому он обращался «на вы»). Ие Саввиной, к которой очень хорошо относилась, – «гремучая змея с колокольчиком», имея в виду тонкий возвышенный голос и яростный, нервный темперамент Иечки. Директору-распорядителю Валентину Марковичу Школьникову, человеку доброму, отзывчивому, подлинно преданному театру, но порой излишне обещающему и фантазирующему: «Где этот Дошкольников, где этот еврейский Ноздрев!» Перед Олимпийскими играми Раневская позвонила Валентину Марковичу:
– Валечка, пришлите мне, пожалуйста, машину.
– Зачем, Фаина Георгиевна?
– Я хочу показать своему Мальчику олимпийские объекты.
Мальчик – собачка Фаины Георгиены, довольно брехливая и бестолковая дворняга. Хозяйка была сердечно привязана к ней. Раневская довольно редко и избирательно снималась в кино.
– Сниматься в плохих фильмах – все равно что плевать в вечность, – говорила она.
О натурных съемках:
– Такое ощущение, что ты моешься в бане, а туда пришла экскурсия.
О даровании:
– Талант словно прыщ на носу – или вскочил, или нет.
Сейчас выходит в свет множество печатных спекуляций о Раневской. Ей приписываются выражения и поступки, которых она не говорила и не совершала. Подобное мифотворчество, видимо, неизбежный удел выдающихся личностей. У меня складывалось такое ощущение, что Фаина Георгиевна своими афоризмами веселила душу от одиночества. Ведь подлинный художник на него обречен. Ему труднее найти адекватность в другом, чем ординарному человеку.
Я встретился с ней в работе над спектаклем «Правда хорошо, а счастье лучше» по одноименной пьесе А. Н. Островского, где играл роль Платона. Приступил к делу с месячным опозданием. Снимался в кино. В мое отсутствие репетировал второй состав. Первое о чем она спросила:
– Вы Платон номер один или Платон номер два?
– Номер один, – отвечаю.
– Ага, – вслух уяснила она.
Не помню, почему зашел разговор о крысах. И я рассказал со слов мамы, что в детстве меня укусила крыса за палец, в люльке. Мать запустила шваброй в нее, та убежала. Потом носили меня на уколы. Сорок уколов.
– Вы что, в помойке родились? – перебила Фаина Георгиевна.
Я посмотрел на нее рыбьим глазом и парировал:
– Нет. В интеллигентной семье. Просто голод был после войны, в сорок пятом. Крыс всегда много во время голода.
– Извините, – ретировалась она.
Раневская часто доводила до слез партнеров. Особенно тех, кто больше всех восхищался ею, смотрел в рот. Уже на второй репетиции она сказала мне о постановщике спектакля Сергее Юрском, который относился к ней крайне деликатно и комплиментарно:
– Он не режиссер. У него течка. Никакого отбора. Умрет от расширения фантазии.
Собственно говоря, ее роль Фелицаты была совсем небольшой. Но ради ее участия Юрский и затеял эту работу.
– Я нужна вам для спекуляций на моем имени! – порой публично бросала она ему, хотя в иные минуты относилась с нежностью и признательностью.
Однажды перед репетицией озаботилась:
– А где моя сумка? Сумку с ролью забыла дома.
Юрский советует:
– Ничего, читайте по книжке. Вот, возьмите.
– Нет, деточка, я так не могу. У меня там пометки в тексте.
Послали помощницу режиссера искать ее сумку. Минут через сорок та вернулась. Нашла ее около лифта в подъезде Раневской.
Фаина Георгиевна взяла сумку:
– Так, деньги на месте… роль… очки… – И, чувствуя неловкость, что из-за нее стояла работа, добавила: – Друзья мои, вы должны понять, что для женщины сумка – это часть тела!
Потом разговорилась, зажглась и стала импровизировать, показывать великую Сару Бернар на французском языке, которую, по ее словам, она видела в детстве в Париже. Мы сидели как завороженные. На наших глазах случилось чудо. Ни описать, ни рассказать это нельзя. Чудо, ради которого стоит служить театру. Когда она хотела было перейти непосредственно к репетиции, Юрский сказал:
– Я думаю, дальше сегодня репетировать невозможно.
Он тоже был потрясен. Мы разошлись.
Чем ближе приближалась премьера, тем больше нарастали мои разногласия с Юрским.
По сути дела он навязывал мне формальные выдумки, сочиненные домашние заготовки, исходя из мотивов собственной актерской индивидуальности. Моя внутренняя мотивация ему была непонятна. Известное выражение «режиссер должен умереть в актере» к нему совершенно не относилось. Единственная, с кем он вынужден был считаться, была Фаина Георгиевна. Юрский совершенно не чувствовал Островского, пытался его модернизировать фольклорно-развлекательными приемами. Сам, играя отставного вояку Грознова, явно трюкачил. При этом без конца говорил о Михаиле Чехове, о его системе, понимая ее буквально и формалистически. Забывая о том, что Михаил Чехов был гений, и система его была его системой, присущей только его неповторимому внутреннему миру, наполненному пограничными психическими состояниями и мистицизмом. Рационализм Юрского не мог вместить всего этого, хотя и пытался. Так же, как пытаются коммунисты и разного рода утописты «построить царствие небесное на земле», внедрить «систему». Но «царствие небесное внутри нас есть».
С Раневской у нас была парная сцена, когда Фелицата назначает Платону свидание с Поликсеной. Фаина Георгиевна не любила «расшаркивающихся» партнеров. Она даже как бы провоцировала партнера на проявление агрессии. Я не придавал этой сцене особенного значения. Для меня она была переходной. Однако, подогретый внутренним конфликтом с Юрским, решил устранить дополнительное препятствие в ее лице. К сожалению, понял, что нужно показать ей зубы. А как это сделать? О том, чтобы как-то объясниться с Фаиной Георгиевной, не могло быть и речи. Да и поле битвы в актерском деле интуитивно подсознательное. Слова тут мало что значат. В сцене был следующий диалог:
Фелицата. Послушай-ка ты, победитель.
Платон. Погоди, не мешай, фантазия разыгрывается.
Фелицата. Я послом к тебе.
Платон. Да ничего хорошего-то от тебя не ожидаю.
Далее она говорила какую-то фразу, на что я спрашивал: «Ну, что еще?»
Ну спрашивал и спрашивал. Совершенно обыденно. И в тот раз я поначалу говорил реплики довольно обыденно, даже несколько вяло, задумчиво: