Слабых несет ветер
– Лучше нашего нет, дурочка. Я смотрю теперь на детей… Красивых много, а такого нет…
– Ты давно это понял? – спросила Тоня.
– Сразу! Это же было видно сразу!
– А я только сегодня, – сказала она. – Я шесть недель была слепая.
Павел, мог, конечно, сказать ей, что эта записка стала катализатором ее прозрения, но не стал, потому что Тоня настолько искренний человек, что, может, у нее так и было. Все с некоторым запозданием.
– Но ресницы-то ты хоть видела?
– Ресницы – да! – сказала она. – И очень удивилась. У мамы моей – она мне рассказывала – ресницы были в пол-лица. Досталось же ей! Ее дразнили Дунькой. Так звали соседскую свинью. С длиннющими белыми ресницами. Она же мне рассказывала, что однажды взяла ножницы и подстригла ресницы, чтоб быть, как все.
Мама стала до такой степени как все, что Тоня с тех пор каждый день, выходя на улицу, вздрагивает, видя в каждой идущей женщине маму. Легкий наклон к земле не головы, а всего тела, иногда смешно, ноги как бы опаздывают за головой и плечами, хотя идут-то ноги. Абсолютно серая кожа лица – такой цвет, никуда не денешься, не тронутый никакими пудрами-румянами. Черная юбка и серый мужской пиджак, даже для приличия не перезапахнутый на женскую сторону. Прямые коричневые волосы в пучке. Часто плохо вымытые, и тогда они лежат на голове не плотно, а оставляют светлые рядки бледной кожи. Очень часто платочек, под подбородком схваченный. Тогда выступает нос, не носатый, нет, просто торчащий на безлюдье лица. Тысячи таких женщин в провинции, чуть меньше в Москве, но все равно их туча, и иногда ей хочется крикнуть им всем: «Мама!»
Как же мог родиться у нее, тоже не красавицы, такой сын? Это ее переполняет! От этого в ней бурлит что-то, похожее на шампанское. Она его терпеть не может. Значит, не оно. Но шампанское – знак радости. На похоронах или, там, на сорок дней ему не полагается быть. Значит, в ней бурлит кровь! Так что ей сказал Павел? Что-то важное… Вот что! Он увидел, какого она родила красавца, сразу.
– Я должен тебя спросить, – говорит Павел.
«Спроси, спроси, – думает она. – Я все равно не расскажу тебе про маму, отстригшую ресницы». Она ловит свое разгоряченное лицо в зеркале. Это нехорошо, нравиться себе – это неприлично, дурной тон, но она себе нравится. Она думает, что она похожа на сына. Надо посмотреть на ресницы.
– Это маловероятно, – говорит Павел, – но если допустить невозможное, – мы ведь с тобой здоровые и сильные, могли бы воспитать и двоих. В случае ситуации, если мальцу плохо… Это ж нормально, как ты считаешь? По-людски?
– Конечно, – говорит она. – Я тебе об этом хотела сказать. Ты как бы вдовец… Я всегда хотела выйти за вдовца. Еще в школе. Мне не нравились мальчишки.
Павел несколько обескуражен. Он ведь спросил, во-первых, на всякий случай, а во-вторых, он приготовил клятву, что будет любить детей одинаково, хотя как это можно знать заранее? А она, оказывается, заранее готовилась идти за вдовца, он, что, всю мечту порушил? А сейчас как бы разворачивается назад?
– Значит, договорились, – как-то вяло говорит он. – Я съезжу, гляну и тут же вернусь. Что купить в магазине?
– Все есть, – говорит она. – Иди и возвращайся.
Он ушел, а она вдруг поняла, что в одну секунду ее жизнь может измениться. Так уж пошло, что после встречи с Павлом повороты и извивы жизни стали почти правилом. И она хотела сказать, что ей это «осточертело», именно так, именно, но заплакал сын, она кинулась к нему. Другое отступило, только когда она села и приложила его к груди и он жадно, проливая молочко, стал ее сосать. Она вернулась к брошенной мысли, к некоему точному слову, которое так удачно пришло на ум, но вспомнить его не смогла. Она стала думать о другом ребенке, который мог бы стоять сейчас рядом и смотреть на сосущего братика. И она бы ему что-то говорила, объясняла, и ей вдруг так страстно захотелось такого разговора с малышом, который уже стоит на ножках и смотрит в глаза. Какие, интересно, у него глаза? Ресниц, конечно, таких, как у ее сына, нет, откуда? Глаза же… У нее карие, у Павла тоже… Пусть и у того ребенка будут такие же. «Сколько хлопот!» – подумала она. Но тут же вспомнила того вдовца, за которого хотела выйти в десятом классе. Хромой учитель литературы. Его жена, учительница географии, умерла от рака. У нее в аттестате против географии прочерк. Не аттестована. Хромой остался с тремя детьми, все маленькие, дошкольники. Учительницы у них были сплошь старые девы. Но никто за него не пошел. Он уехал, выпустив их класс, в деревню к родителям. А что она могла сделать? Подойти сама и сказать: вот она я. Но на это нужен характер. А тут еще мать ее бухтела: «И кто ж это пойдет на ораву, если одного поставить на ноги практически невозможно».
Если ей приведут дитя, она докажет, что, возможно, только это и правильно на земле – ставить детей на ноги. Остальное чепуховина на постном масле.
Через пятнадцать минут на леваке-лихаче Павел стоял у подъезда дома Марии Петровны.
«Я тут когда-то был», – подумал он, но он не мог тут быть, это точно, он знал, что лукавый мозг подстилает ему дорожку: мол, иди, все хорошо, ты тут был. «Не был», – кричит он мозгу. Но тут же вспоминает этот медленный лифт с продавленной чьим-то сильным плечом филенкой. И скрип, и клац дверей помнит, и эту дверь, черный дерматин в шляпках серых гвоздочков.
Открыла дверь немолодая женщина, и он вспомнил. Вспомнил, как подымала она его с сырой земли, как привела сюда и дала ему чистую рубашку для встречи с мертвой дочерью. Как она поила его чаем. Знал ли он, как ее зовут? Может, и знал, но сейчас не знает. В дверях комнаты стоял мальчишечка, весь такой беленький и веселый.
– Вы меня не помните? – спросил Павел.
Мария Петровна нахмурилась. Откуда-то она знала этого человека.
– Такие вещи, как правило, забываются, но мне кажется, что в прошлом году вы переходили Ярославское шоссе с женщиной, а мы остановились покормить сына. Я запомнила… – Она хотела сказать, что запомнила его одиночество, такое выразительно вызывающее среди людей и машин, но остановила себя: с ним была женщина. Кто бы она ни была ему, нельзя ее обижать вычеркиванием из жизни этого одинокого волка.
– А мы с вами виделись еще и раньше, – сказал Павел. – На шоссе я вас не помню. А вот рубашку я вашу сносил. А вы мою обещали постирать. Помните?
– Господи! – воскликнула Мария Петровна. – Вспомнила! Ваша рубашка живет на даче. Я в ней гуляю, когда прохладно.
– Вот и славно, – сказал Павел. – Я Павел Веснин.
– Я вас ждала, я ее мама, – ответила Мария Петровна. – Теперь я даже понимаю, почему вы тогда лежали на земле возле ее дома. Она вас не пустила?
– Все глупее, – ответил Павел. Сейчас он смотрел на мальчика. Он искал в нем черты той женщины, но, Господи прости, он ведь не помнил ее лица. Он видел перед собой фотографию девчонки на стене. Ту, которую не знал, – ту, которую знал, он забыл. Напрочь.
– А это Павлуша, – сказала Мария Петровна. – Иди сюда, познакомься с дядей.
Они сидели на диване, мальчик пускал инерционную машинку. Он даже вспотевал, прижимая ручкой колесики.
– Вас нашла Алла, она очень горда этим.
Павел молчал. Была та самая ситуация, о которой говорят, лучше б ее не было. С другой стороны, ему было хорошо в этом доме, с этой женщиной; какая-то жила, что сидела внутри, ослабла, и пришло ощущение, что все хорошо и он не виноват.
– Мы усыновили Пашу, – продолжала Мария Петровна. – Муж в нем души не чает, про меня говорить нечего. Я бы после смерти Лены без него не выжила.
Да! Вот еще их связь, их пуповина. Смерть и ее, и его дочерей. И две мальчишечьи жизни взамен двух смертей.
– Расскажите о себе, – сказала она. – У вас тоже маленький ребенок?
– Да! Да! Но совсем кроха. Семь недель.
– Теперь каждая неделя будет интересней и интересней. Я просто упиваюсь этим. Когда росла дочь, была занята своими делами. Бездарными делами, между нами говоря. Но кто ж из молодых поверит в такое?