Слабых несет ветер
– Знаешь ты кто? Ты говно собачье…
Странная вещь, но, выйдя из лифта и уже приближаясь к собственному дому, Наталья все больше и больше убеждается, что нашла самые правильные слова. И она даже кладет их на сидевшую в голове с утра мелодию, которая привязалась ни с того ни с сего, и вот на ее ля-ля очень хорошо ложится «соба-а-чье го-вно».
Алка же надевает черные очки и идет из дома. Ей надо узнать, выполнил ли Павел Веснин ее наказ, наказ ее мамы. Она не знает, куда ей повернуть, к бабушке или к его жене-калоше. Она топчется во дворе. Она видит большую кучу собачьего дерьма, еще отдающего парок.
«Я – оно?» – думает она. Ей хочется размышлять о свойствах ругательств, что это есть? Она воняет? Лежит на дороге? Она отброс? Чепуха! Все не то. Ведьме нечего ей сказать. Ведьма пред ней бессильна. Но все-таки она сбита с толку, поэтому и идет просто так, как ведет тропа. На окраинах Москвы их несчетово. Просто пойти туда, не знаю куда. Алка перешла кривой мостик, прошла лесок, хранивший тайну встречи ее бабушки и маминого друга Павла Веснина, в этом леске было много травинок, выросших из чужих слез, из слюны, из спермы, он был очень человеческий, этот лесочек между двух дорог – железной и автомобильной. В нем пряно пахло человеком. Это был не аромат, а тяжелый дух. Дух леса оказал на нее странное действо – лес на это не рассчитывал. Ей захотелось плакать. Тут можно многое сказать. Например, как мы зависимы от тайности вещей, что не в нас и вне. Что есть нечто, что способно перевернуть душу и, между прочим, в любую сторону – от желания убить до желания заплакать. Что же тогда человек? Все-таки колеблемая ветром тростиночка, но отнюдь не мыслящий тростник. Ну почему – скажите – идет по слабенькому лесу сильно вредная девчонка и заливается слезами, не испытывая при этом ни горя, ни радости, просто льются слезы, вызванные чьими-то другими слезами, пролитыми здесь, и те, другие слезы почему-то нуждаются в собственном продолжении в жизни – и вот нашли девчонку. Но это такое грубое объяснение, другого же мы не знаем. А девчонка все идет и плачет. Она не смотрит на землю, но и на небо она не подымет глаза, потому что небо приватизировали сплошные жулики, всякие астрологи, попы с похабными рожами и космонавты, которые, столько летая, не рассказали ни одной увлекательной истории о нем. Ну стоило ли болтаться вверх ногами и ничего нового не открыть?
Эти мысли, или похожие, или просто тени чужих мыслей покрутились-покрутились возле Алки, но не нашли путей в ней поселиться, а она как раз вышла к железнодорожной платформе, и к ней подходила электричка. И было у нее желание сесть и поехать в неизвестном направлении. Но направление было известно. Электричка была полупуста и ехала в Москву, к трем вокзалам. И вот именно это – три вокзала – сделало свое дело. В последнюю секунду Алка вскочила в вагон.
– Ты его не брал на руки? – спросила Тоня, когда Павел ей подробно рассказал о своем визите.
– Нет, – растерянно ответил Павел. – Знаешь, мне это даже в голову не пришло. Я же с улицы, ну как хватать ребенка? Я ж ему как бы чужой.
Но, сказав это, он вдруг понял, что даже порыва у него такого не было. Он просто смотрел на ребенка – и все.
– Знаешь, – невесело засмеялся он, – дети рождаются в голове. Ты его ждешь, представляешь, то да се… В общем, у него хорошая семья, родная бабушка-мама, хороший мужик-отец. Все хорошо. – И он взял спящего сына и стал носить его на руках, и Тоня поняла, что он исправляет ошибку, не взяв того ребенка.
– Они похожи? – спросила Тоня.
– Нет. Тот беленький, светлячок. Видимо, в мать… И знаешь, он похож на того мужика. Точно похож. А наш – другой. Смотри, ресницы черные в пол-лица. И вообще он смугленький. Как я. Все, мать, закрыли эту тему. Они могут нас позвать в гости, но мы – как захотим.
– Я не буду возражать, – ответила Тоня. – А девчонки, значит, там не было?
– Но она ведь живет отдельно, там, где жила ее мать.
– Ты можешь понять, зачем она все это устроила? – спросила Тоня.
– Сейчас, когда я их всех видел, я ничего не понимаю. Какое-то злодейство по отношению к бабушке.
– У нее никого нет?
– Нет, я видел мальчика. Кавказского типа.
– Понимаешь, зло приходит от одиночества, от обиды, что ты никому не нужен.
– Не похоже…
– Но что-то в ней сидит и гноится. Это плохое дело. Она может опять прийти.
– Ну, придет. Сейчас, когда мы знаем все, это уже несущественно.
– Зло всегда существенно, – ответила Тоня.
Алка походила по Ярославскому вокзалу, по Ленинградскому, перешла на Казанский. Здесь она была в первый раз и была оглушена размерами, другим запахом, видом огромного количества людей, стронутых с места. Те два предыдущих были все-таки московские, они возили дачников, и люди на них были в основном едущие недалеко. На Казанском люди были смятенные. И Алка поняла, что это ее вокзал. Она уселась на лавку и стала впитывать в себя воздух и запах этого вокзала. Она придумала себе отъезд, не важно куда, но именно отсюда, на волне этой общей повисшей над куполом тревоги. В ней ни грамма не было той чванливости, какой она отличалась в Мамонтовке, считая тамошний люд глубокой и несимпатичной провинцией. Там она была московской штучкой, здесь она была частицей огромного народа, бестолкового, потерянного, немирного, настороженного, со всем тем, что существовало в ней. И еще народ этот – разрушитель, и это, может, самое главное в нем, как и в ней. Сломать к чертовой матери тех, кто взял на себя право считать, что знает, как надо. Не знает! Вот почему все так озираются, вот почему у всех такой загнанный вид. Они едут по билету, но едут в никуда. Мама взяла и родила от первого встречного, такая была в ней сила смятения. Родила и умерла. Вернулся первый встречный, а там уже добропорядочные, они взяли себе дитя свободы воли и теперь уже не отдадут. А встречный тоже уже родил ребенка неволи, то есть ребенка правила, а мама ей твердила: «Запомни! Его зовут Павел Веснин». Ну вот она и запомнила. Ничего из этого не выйдет, а она бы отняла ребенка, рожденного не по правилам, потому что только такие дети и нужны народу Казанского вокзала. Может, взять Пашку на руки и просто принести Павлу? На, мол, если сам не можешь… Мысль была соблазнительна, упоительна, в нее хотелось нырнуть с головой и совершать в ней всевозможные кульбиты, туда-сюда, туда-сюда…
Бестолково кружил люд, рождая тревогу, но и толику счастья. Как приправу. Рядом села старая восточная женщина с высушенным, как инжир, лицом. Она улыбалась Алке абсолютно беззубым ртом, а может, это была не улыбка, а был вдох, потому что открытый рот тут подзапал, исчезли губы, и старушка как бы умерла, но она не умерла, она, как мышь, опасливо следила за окружающим и, только глядя на Алку, она открывала рот, показывая мокрые сжеванные губы, – значит, все-таки это была улыбка. Алке хотелось сделать ей что-то хорошее, но она не знала, что…
– Хотите, я вам принесу воды? – спросила Алка.
– Тюп-тюп-тюп, – прохлопали губы.
«Твоя моя не понимат», – подумала Алка. И тут ее осенило, что общее смятение – это общее непонимание. И еще она подумала, что это «тюп-тюп-тюп» у нее с бабушкой, у которой все в жизни в порядке, и она никуда, слава Богу, не едет, не сорвана с места. Это она, Алка, хочет все у нее порушить. Это по ее вине бабушка может оказаться на вокзале, без памяти, без разума, и будет говорить «тюп-тюп-тюп». Но ведь эти мысли были противоположны предыдущим! Они шли, как два груженых состава навстречу друг другу, и еще чуть-чуть – столкнутся, и кончится ее, Алкин, мир, потому что эти составы раздавят ее до полной аннигиляции.
Она бежала с вокзала как оглашенная, ей хотелось спрятаться. И она знала, что есть на свете единственные руки, которые могут защитить ее на этом свете.
– Она совсем ничего не умеет готовить? – спросила бабушка Георгия, кормя его на своей кухне.