Цитадель автарха
Снова послышался шорох, и я обернулся.
Звук шел от солдата. Казалось, его била дрожь, и если бы я не видел его трупа, то решил бы, что у него предсмертные судороги. У солдата тряслись руки и что-то булькало в горле. Я наклонился к нему, прикоснулся к лицу, но оно оставалось холодным, как раньше, и я испытал импульсивное желание развести костер.
В ранце не нашлось ничего пригодного для добывания огня, но я знал, что огниво должно быть у каждого солдата. Пошарив в его карманах, я нашел несколько аэсов, подвесной циферблат солнечных часов, фитиль и кремень. Под деревьями лежало много сушняка, так что была опасность спалить весь лес. Я вручную расчистил небольшую площадку руками, сгреб в центр сухие веточки и поджег их. Потом набрал крупных сучьев, наломал и подбросил в костер.
Огонь занялся ярче, чем я ожидал. День клонился к вечеру, скоро совсем стемнеет. Я взглянул на мертвеца, его руки перестали дрожать, и теперь он лежал тихо. Кожа на его лице стала чуть теплее – конечно, только из-за близости костра. Пятнышко крови на лбу высохло, но вроде бы поблескивало в лучах заходящего солнца, напоминая рубин, выпавший из сокровищницы. Хотя костер почти не давал дыма, он казался мне курильницей благовоний. Дымок поднимался вертикально вверх, как из кадила, и скапливался в сени деревьев. Эта картина что-то смутно напоминала мне. Я отогнал неясные мысли и стал собирать топливо, пока не натаскал целую гору дров, чтобы хватило на всю ночь.
Вечера здесь, в Оритии, были не такими холодными, как в горах или даже в районе озера Диутурн. Поэтому хотя я и помнил об одеяле, найденном в ранце мертвеца, но не испытывал в нем потребности. Возня с костром согрела меня, съеденная пища укрепила, и некоторое время я шагал в сумерках взад-вперед, размахивая саблей, ибо такие воинственные жесты соответствовали моему настроению. Но я все время старался, чтобы костер находился между мной и мертвым солдатом.
Воспоминания, как я уже упоминал в этой хронике, всегда проходили предо мной так отчетливо, что казались галлюцинациями. В тот вечер я почувствовал, что могу раствориться в них и погибнуть, ибо моя жизнь может превратиться из линии в кольцо, и на этот раз я не мог не поддаться этому сладостному искушению. Все, что я до сих пор описывал, окружило меня со всех сторон, столпилось плотной стеной, умножившись тысячекратно. Я увидел лицо Эаты, его руку, покрытую веснушками, когда он пытался проскользнуть сквозь прутья решетки на воротах некрополя; увидел шторм, бушевавший среди башен Цитадели, яркие вспышки молний; ощутил на лице дождь, холодный и освежающий, как утренняя чашка чаю в нашей трапезной. Голос Доркас прошептал мне:
«Сидя у окна… подносы и жезл. Как ты намерен поступить: позвать эриний и уничтожить меня?»
Да-да, в самом деле, я бы так и сделал, если бы смог. Если бы я был Гефором, я бы вызвал их из кошмара преисподней, мира птиц с ведьмиными головами и змеиными жалами, и тогда по моему приказу они перемололи бы леса, как колосья пшеницы на риге, изничтожили бы города своими могучими крыльями… и все же, если бы я мог, я появился бы в последний момент и спас ее. Нет, я не ушел бы хладнокровно прочь, как мы мечтали в детстве, воображая, будто мы спасаем и затем унижаем любимого человека, который, как нам казалось, пренебрежительно отнесся к нам; нет, я поднял бы ее на руки и прижал к груди.
Я впервые представил себе, как это ужасно – ведь она едва вышла из детского возраста, когда ее забрала смерть. Она слишком долго была мертвой, чтобы снова возвращаться к жизни.
Подумав об этом, я вспомнил про мертвого солдата, чью пищу я съел и саблю которого держал сейчас в руках. Я замер и прислушался – не дышит ли он, не шевелится ли? Однако я так глубоко погрузился в воспоминания, что казалось, будто лесная почва под моими ногами перенесена из могилы, которую Хильдегрин Барсук вскрыл по указанию Водалуса, а шелест листьев – это шуршание кипарисов из нашего некрополя и шорох пурпурных роз. Я слушал и слушал в тщетной попытке уловить дыхание мертвой женщины в тонком белом саване, которую Водалус поднял из могилы.
Наконец скрипучий голос птицы козодоя отвлек меня от тяжких воспоминаний. Мне почудилось, будто мертвые глаза на бледном лице солдата глядят на меня в упор. Тогда я обошел вокруг костра, отыскал одеяло и прикрыл им труп.
Как я теперь осознавал, Доркас принадлежала к той обширной группе женщин (наверное, других женщин не бывает), что склонны к предательству, но к тому особому типу женщин, которые предают нас не из-за какого-то конкретного соперника, а из-за собственного прошлого. Точно так, как Морвенна, которую я казнил в Сальтусе, должно быть, отравила своего мужа и ребенка, как только вспомнила, что когда-то была свободной и, возможно, девственной, так же и Доркас ушла от меня, убедившись, что я не существовал (как она неосознанно полагала, я не мог существовать) перед тем, как на нее обрушился злой рок.
(Для меня же тот период был золотым временем. Думаю, я должна бы лелеять воспоминания о том простом и дружелюбном мальчике, часто приносившем в мою камеру книги и цветы, главным образом потому, что я знала: он – последняя любовь перед решающим ударом судьбы, который, как выяснилось в тюрьме, был нанесен не в тот миг, когда, заглушая мой отчаянный крик, на меня набросили ковер, не в мое первое появление в Старой Цитадели в Нессусе, не под грохот захлопнувшейся за мной двери тюремной камеры и даже не в тот момент, когда залитая невиданно ярким светом, небывалым на Урсе, я ощутила, что мое тело восстает против меня, но в то самое мгновение, когда я провела лезвием грязного кухонного ножа, который он принес мне, холодным и острым лезвием по собственной шее. Возможно, у всех нас бывают такие моменты, и на то воля Каитании, если каждая женщина проклинает себя за то, что совершила. Но все же разве можно ненавидеть нас до такой степени? Можно ли вообще нас ненавидеть? Нет, нельзя, ведь я все еще помню его поцелуи на своих грудях – не такие, как у Афродизия или у того юноши, племянника хилиарха Компаний, стремившихся вдохнуть аромат моего тела, но жадные, будто бы он действительно хотел вкусить моей плоти. Не наблюдал ли кто-нибудь за нами? Что ж, теперь он ее получил. Пробужденная воспоминаниями, я поднимаю руку и провожу по его волосам.)
Я долго спал, завернувшись в свой плащ. Природа заботится о тех, на чью долю выпадают лишения: стоит им только попасть в условия, чуть менее тягостные, в которых иной избалованный жизнью человек имел бы полное право выражать недовольство, и они уже чувствуют себя почти счастливыми. Я несколько раз просыпался и всякий раз мысленно поздравлял себя с тем, что в эту Ночь мне гораздо лучше, чем бывало прежде, когда я странствовал в горах.
Наконец солнечный свет и громкий щебет птиц окончательно разбудили меня. По другую сторону погасшего костра мой солдат пошевелился и, как мне показалось, что-то пробормотал. Я сел и взглянул на него. Он сбросил с себя одеяло и лежал, уставившись в небо. Бледное лицо с запавшими щеками, под глазами черные тени, вокруг рта глубокие морщины. Но это было живое лицо. Глаза солдата были еще закрыты, но я ощутил его чуть заметное дыхание.
На мгновение возникло желание броситься бежать, пока он не проснулся. У меня в руках была его сабля, и я хотел вернуть ее солдату, но потом передумал из опасения, что он может напасть на меня с этим оружием в руках. Нож солдата все еще торчал из ствола дерева, напоминая мне о кривом кинжале Агии в ставне на доме Касдо. Я убрал нож на место, вставив в ножны на поясе солдата – наверное, устыдился, что я, вооруженный саблей, опасаюсь человека с ножом.
Веки солдата дрогнули, я отшатнулся, вспомнив, как перепугалась Доркас, когда я склонился над ней в момент ее пробуждения. Чтобы сделать свой облик чуть менее мрачным, я распахнул плащ, обнажив руки и грудь, бронзовую после долгих странствий под солнцем. Я услышал, как на стыке сна и пробуждения менялся ритм его дыхания, что в моем сознании почти слилось с мистическим таинством возвращения от смерти к жизни.