Заколдованная буква
— Я… Пожалуйста, конечно… Мне, конечно, ничего не стоит… Только… только он, наверное, будет кричать, а соседи…
— У! Кричать? Зачем ему кричать? А соседям ты не открывай. Это твоя квартира, ты хозяин, и пусть они не суются. И, как видно испугавшись, что я пойду на попятный,
Аглая снова принялась меня хвалить:
— Ну, что я говорила? Говорила, что Лёша не забоится, — он и не забоялся. Он не то что Юрка, он знаете какой отчаянный!
— Ладно! Пошли тогда, — сказал Сеня и кивнул мне:-Ты жди, значит. Мы скоро…
Артисты повалили к выходу. В передней королева сказала, что ей с Васькой давно нора обедать.
— После пообедаешь, — отрезал староста. — Нам рабочая сила нужна. Он знаешь какой здоровый? Вот такущую собаку насмерть забодал.
Услышав эту фразу, я совсем расстроился, но было уже поздно: артисты ушли.
Я принялся слоняться по квартире. Я понимал, что следует привести в порядок комнату, попытаться хотя бы соскрести тесто с коня, а в первую очередь чего-нибудь перекусить, но от тревоги у меня ни к чему не лежали руки. То и дело я забирался на подоконник.
Наш дом был первым многоэтажным зданием, построенным в этом районе. Его со всех сторон обступили деревянные дома и домишки, в свою очередь окружённые многочисленными сарайчиками и клетушками. В одной из таких клетушек, наверное, и жил этот проклятый козёл.
Прошло двадцать минут, потом полчаса. Артисты не возвращались. Я стал подумывать, что, пожалуй, не так уж легко протащить чужого козла в летний воскресный день по проходным дворам. Может, на моё счастье, артистов ещё и застукают на месте преступления. Когда часы пробили три, у меня совсем отлегло от сердца, и я направился на кухню разогревать себе обед.
— Лёша! Лёша! Открывай! — донёсся в этот момент всполошённый Аглаин голос.
Остановившись на полдороге, я подбежал к окну, но во дворе уже никого не было. В отвратительном настроении побрёл я в переднюю и открыл дверь. Артистов я не увидел. Я только услышал, что под моей площадкой идёт приглушённая, но, как видно, отчаянная борьба. Там сопели, пыхтели, кряхтели и шаркали ногами. Временами кто-то яростно фыркал. Иногда что-то шмякалось не то об стену, не то о ступеньки.
— Рога! Рога держите! Рога не отпускайте! — хрипло шептали внизу.
— Ыть!.. Ещё немного! Ыть! Ещё разок!..
— Ой! У-юй!
— Тише! Услышат!
— Подымай ему ногу! Подымай ему ногу! Подымай ногу… Уп! Есть!
— Чего — есть?
— По губе копытом!
— Ыть! Ещё разок! Ыть!.. Мне за штаны влетит. Ыть!.. Не починишь теперь.
Но вот на лестнице, ведущей к площадке, показалась куча рук, ног, стриженых затылков и растрёпанных кос. Она шевелилась, судорожно дёргалась и постепенно приближалась ко мне.
Полумёртвый от страха, я отступил в переднюю, однако двери не закрыл. Вот куча артистов показалась на площадке. С минуту они трепыхались перед дверью, потом что-то случилось, и в переднюю разом влетели Дудкин с окровавленной губой, ещё два артиста и козёл. Он был чёрный с белыми пятнами. Одного глаза на белой половине морды у него не было, а глаз на чёрной половине был открыт и смотрел безумным взглядом, каким смотрит с картины Иван Грозный, убивший своего сына. На правом роге его, как чек в магазине, был наколот квадратный кусочек синей материи.
— Двери! — закричал мне Дудкин, устремляясь к выходу. — Закрывай все двери! А то пропадёшь!
Козёл повернулся, красиво встал на дыбы, Дудкин ойкнул и захлопнул за собой дверь. В следующий момент рога так треснули по ней, что сверху побелка посыпалась.
Я оцепенел. Секунд пять я не двигал ни рукой, ни ногой. Как сквозь вату, я услышал, что в дверь слабо застучали кулаком.
— Мальчик! Мальчик! — запищал тонкий девчачий голосок. — У него на роге мой карман от передника остался. Мальчик, а мальчик, у него на роге мой карман…
Мне, конечно, было не до кармана. Козёл снова повернулся, опустил рога и мелкими шажками потопал ко мне. Я шмыгнул в комнату и запер дверь на крючок.
— Чёрта с два я на такого сяду! — донёсся со двора голос Дудкина. — Я уж лучше на фанерном. Что мне, жизнь не дорога?
Я не расслышал, что ему ответили. Шумка, которая до сих пор лишь нервно тявкала в соседней комнате, вдруг закатилась отчаянным лаем. Я сунулся было туда и отскочил назад. Козёл был уже в комнате родителей. Он проник туда через другую дверь, которую я не догадался закрыть. Он медленно вертелся, подставляя Шумке рога, а та, захлёбываясь от ярости, прижимаясь грудью к полу, в свою очередь вертелась вокруг козла и норовила схватить его за пятку. Крючка на двери в эту комнату не было. Я забаррикадировал её тяжёлым плюшевым креслом.
И началась катавасия! Лай, топот, фырканье постепенно удалились в кухню, причём там загремело что-то железное, потом шум битвы снова переместился в соседнюю комнату. Я был отрезан от всей квартиры. Я не мог взять из кухни продукты. Мне была недоступна даже уборная, куда я стремился всей душой. Ломая себе пальцы в тоске, я слонялся по комнате и думал о том, как же я открою артистам, когда они придут за козлом, и придут ли они вообще до спектакля, если Дудкин отказался на нём ездить.
Шумка была из тех собачонок, которых называют заводными. Обычно стоило кому-нибудь пройти по лестнице мимо нашей квартиры, как она впадала в истерику минут на пять. Козёл появился у нас примерно в четверть четвёртого. Ровно в четыре в квартире продолжался всё тот же тарарам, и Шумка даже не охрипла. Со двора уже давно доносились голоса:
— Безобразие какое!
— Это в двадцать второй!
И Шумка, как говорится, допрыгалась. Лай её вдруг прервался, она громко икнула, а в следующий момент заверещала таким дурным, таким страшным голосом, что я подумал: «Всё! Шумке конец».
— Эй! Двадцать вторая! Что вы там, с ума посходили? — закричали во дворе.
— Прекратите это хулиганство, слышите?
Сам не зная зачем, я подошёл к окну. По ту сторону двора стоял двухэтажный бревенчатый дом. Из многих окон его выглядывали жильцы. Несколько мужчин и женщин стояли на крыльце и возле него, подняв головы к окнам нашей квартиры. Стоило мне показаться, как они накинулись на меня:
— Эй, малый! Это ты там безобразничаешь?
— У тебя совесть есть так собаку мучить?
— Мать с отцом уехали, он и распоясался!
В голове у меня звенело от Шумкиного визга, сердце измученно колотилось, но всё же я ещё разок попробовал показать свою самостоятельность. Печально глядя в окно, голосом слабым, как у тяжелобольного, я пролепетал:
— Вас… вас не касается. Я… я сам… я сам знаю, что делаю. Это наша квартира. И… и вас не касается.
Я отошёл от окна. Шумка вдруг перестала верещать и затявкала где-то на кухне, визгливо, обиженно.
«Хам! Грубиян! — как бы говорила она, лёжа, очевидно, под газовой плитой, — С тобой и дела-то иметь нельзя». Потявкав немного, она успокоилась. В квартире наступила тишина. Я забрался с ногами на кровать, прижался спиной к стене и тоже затих. На противоположной стене висело зеркало, в котором маячило моё отражение. Никогда ещё я не казался себе таким бледным, таким тощим. Я смотрел в зеркало и грустно думал о том, что у меня, наверное, будет рак. Я слышал, как взрослые говорили, что рак развивается на нервной почве и первым признаком его бывает исхудание.
Пробило половину пятого, но я уже не ждал артистов. Я понимал, что они не смогут взять у меня козла, когда во дворе столько народа.
В соседней комнате что-то полилось, потом из-под двери ко мне потекла лужа. Меня это уже не взволновало. Мне уже было всё равно.
Потом то ли козёл проголодался, то ли ему захотелось домой, но только он начал блеять. Он блеял настойчиво, требовательно, хриплым басом.
— Ишь какой зловредный мальчишка! — послышался со двора старушечий голос. — То собаку мучил, теперь козлом кричит. Всё назло!
— Нет, тут что-то не то, — отозвался мужчина. — Разве мальчишка сможет так реветь? У него и голоса не хватит. Странное дело!