Дальние страны
Они прошлись вдоль тропки и сели отдохнуть на толстое почерневшее бревно.
Иван Михайлович достал кисет с табаком, а Петька молча сидел рядом.
Вдруг Иван Михайлович почувствовал, что Петька быстро подвинулся к нему и крепко ухватил его за пустой рукав.
— Ты что? — спросил старик, увидав, как побелело лицо и задрожали губы у мальчугана.
Петька молчал.
Кто-то, приближаясь неровными, грузными шагами, пел песню.
Это была странная, тяжёлая и бессмысленная песня. Низкий пьяный голос мрачно выводил:
Иэ-эха! И ехал, эх-ха-ха…Вот да так ехал, аха-ха…И приехал… Эх-ха-ха…Эха-ха! Д-ыаха-ха…Это была та самая нехорошая песня, которую слышал Петька в тот вечер, когда заблудился на пути к Синему озеру. И, крепко вцепившись в обшлаг рукава, он со страхом уставился в кусты.
Задевая за ветви, сильно пошатываясь, из-за поворота вышел Ермолай. Он остановился, покачал всклокоченной головой, для чего-то погрозил пальцем и молча двинулся дальше.
— Эк нализался! — сказал Иван Михайлович, сердитый за то, что Ермолай так напугал Петьку. — А ты, Петька, чего? Ну пьяный и пьяный. Мало ли у нас таких шатается.
Петька молчал.
Брови его сдвинулись, глаза заблестели, а вздрагивающие губы крепко сжались. И неожиданно резкая, злая улыбка легла на его лицо. Как будто бы, только сейчас поняв что-то нужное и важное, он принял решение твёрдое и бесповоротное.
— Иван Михайлович, — звонко сказал он, заглядывая старику прямо в глаза, — а ведь это Ермолай убил Егора Михайловича…
К ночи по большой дороге верхом на неосёдланном коне с тревожной вестью скакал дядя Серафим с разъезда в Алёшино. Заскочив на уличку, он стукнул кнутовищем в окно крайней избы и, крикнув молодому Игошкину, чтобы тот скорей бежал к председателю, поскакал дальше, часто сдерживая коня у чужих тёмных окон и вызывая своих товарищей.
Он громко застучал в ворота председательского дома. Не дожидаясь, пока отопрут, он перемахнул через плетень, отодвинул запор, сел коня и сам ввалился в избу, где уже заворочались, зажигая огонь, встревоженные стуком люди.
— Что ты? — спросил его председатель, удивлённый таким стремительным напором обыкновенно спокойного дяди Серафима.
— А то, — сказал дядя Серафим, бросая на стол смятую клетчатую фуражку, продырявленную дробью и запачканную тёмными пятнами засохшей крови, — а то, чтобы вы все подохли! Ведь Егор-то никуда и не убегал, а его в нашем лесу убили.
Изба наполнилась народом. От одного к другому передавалась весть о том, что Егора убили тогда, когда, отправляясь из Алёшина в город, он шёл по лесной тропе на разъезд, чтобы повидать своего друга Ивана Михайловича.
— Его убил Ермолай и в кустах обронил с убитого кепку, а потом всё ходил по лесу, искал её, да не мог найти. А натолкнулся на кепку машинистов мальчишка Петька, который заплутался и забрёл в ту сторону.
И тогда точно яркая вспышка света блеснула перед собравшимися мужиками. И тогда многое вдруг стало ясным и понятным. И непонятным было только одно: как и откуда могло возникнуть предположение, что Егор Михайлов — этот лучший и надёжный товарищ — позорно скрылся, захватив казённые деньги?
Но тотчас же, объясняя это, из толпы от дверей послышался надорванный, болезненный выкрик хромого Сидора, того самого, который всегда отворачивался и уходил, когда с ним начинали говорить о побеге Егора.
— Что Ермолай! — кричал он. — Чьё ружьё? Всё подстроено. Им мало смерти было… Им позор подавай… Деньги везёт… Бабах его! А потом — убежал… Вор! Мужики взъярятся: где деньги? Был колхоз — не будет… Заберём луг назад… Что Ермолай! Всё… всё подстроено!
И тогда заговорили ещё резче и громче. В избе становилось тесно. Через распахнутые окна и двери злоба и ярость вырывались на улицу.
— Это Данилино дело! — крикнул кто-то.
— Это ихнее дело! — раздались кругом разгневанные голоса.
И вдруг церковный колокол ударил набатом, и его густые дребезжащие звуки загремели ненавистью и болью.
Это обезумевший от злобы, к которой примешивалась радость за своего не убежавшего, а убитого Егора, хромой Сидор, самовольно забравшись на колокольню, в яростном упоении бил в набат.
— Пусть бьёт. Не трогайте! — крикнул дядя Серафим. — Пусть всех поднимает. Давно пора!
Вспыхивали огни, распахивались окна, хлопали калитки, и все бежали к площади — узнать, что случилось, какая беда, почему шум, крики, набат.
А в это время Петька впервые за многие дни спал крепким и спокойным сном. Всё тяжёлое, так неожиданно и крепко сдавившее его, было свалено, сброшено. Он много перемучился. Такой же мальчуган как и многие другие, немножко храбрый, немножко робкий, иногда искренний, иногда и скрытный и хитроватый, он из-за страха за свою небольшую беду долго скрывал большое дело.
Он увидал валяющуюся кепку в тот самый момент, когда, испугавшись пьяной песни, хотел бежать домой. Он положил свою фуражку с компасом на траву, поднял кепку и узнал её: это была клетчатая кепка Егора, вся продырявленная и запачканная засохшей кровью.
Он задрожал, выронил кепку и пустился наутёк, позабыл о своей фуражке и о компасе.
Много раз пытался он пробраться в лес, забрать фуражку и утопить проклятый компас в реке или в болоте, а потом рассказать о находке, но каждый раз необъяснимый страх овладевал мальчуганом, и он возвращался домой с пустыми руками.
А сказать так, пока его фуражка с украденным компасом лежала рядом с простреленной кепкой, у него не хватало мужества. Из-за этого злосчастного компаса уже был поколочен Серёжка, был обманут Васька и он сам, Петька, сколько раз ругал при ребятах непойманного вора. И вдруг оказалось бы, что вор — он сам. Стыдно! Подумать даже страшно! Не говоря уже о том, что и от Серёжки была бы взбучка и от отца тоже крепко попало бы. И он осунулся, замолчал и притих, всё скрывая и утаивая. И только вчера вечером, когда он по песне узнал Ермолая и угадал, что ищет Ермолай в лесу, он рассказал Ивану Михайловичу всю правду, ничего не скрывая с самого начала.
16
Через два дня на постройке завода был праздник. Ещё с раннего утра приехали музыканты, немного позже должны были прибыть делегация от заводов из города, пионерский отряд и докладчики.
В этот день производилась торжественная закладка главного корпуса.
Всё это обещало быть очень интересным, но в этот же день в Алёшине хоронили убитого председателя Егора Михайловича, чьё закиданное ветвями тело разыскали на дне глубокого, тёмного оврага в лесу. И ребята колебались и не знали, куда им идти.
— Лучше в Алёшино, — предложил Васька. — Завод ещё только начинается. Он всегда тут будет, а Егора уже не будет никогда.
— Вы с Петькой бегите в Алёшино, — предложил Серёжка, — а я останусь здесь. Потом вы мне расскажете, а я вам расскажу.
— Ладно, — согласился Васька. — Мы, может быть, ещё и сами к концу поспеем… Петька, нагайки в руки! Гайда на коней и поскачем.
После жарких, сухих ветров ночью прошёл дождик. Утро разгоралось ясное и прохладное.
То ли оттого, что было много солнца и в его лучах бодро трепыхались упругие новые флаги, то ли оттого, что нестройно гудели на лугу сыгрывающиеся музыканты и к заводской площадке тянулись отовсюду люди, было как-то по-необыкновенному весело. Не так весело, когда хочется баловать, прыгать, смеяться, а так, как бывает перед отправлением в далёкий, долгий путь, когда немножко жалко того, что остаётся позади, и глубоко волнует и радует то новое и необычное, что должно встретиться в конце намеченного пути.
В этот день хоронили Егора. В этот день закладывали главный корпус алюминиевого завода. И в этот же день разъезд № 216 переименовывался в станцию «Крылья самолёта».