Дальние страны
Ребятишки дружной рысцой бежали по тропке. Возле мостика они остановились. Тропка здесь была узкая, по сторонам лежало болотце. Навстречу шли люди. Четыре милиционера с наганами в руках — два сзади, два спереди — вели троих арестованных. Это были Ермолай, Данила Егорович и Петунии. Не было только весёлого кулака Загребина, который ещё в ту ночь, когда загудел набат, раньше других разузнал, в чём дело, и, бросив хозяйство, скрылся неизвестно куда.
Завидя эту процессию, ребятишки попятились к самому краю тропки и молча остановились, пропуская арестованных.
— Ты не бойся, Петька! — шепнул Васька, заметив, как побледнело лицо его товарища.
— Я не боюсь, — ответил Петька. — Ты думаешь, я молчал оттого, что их боялся? — добавил Петька, когда арестованные прошли мимо. — Это я вас, дураков, боялся.
И хотя Петька и выругался и за такие обидные слова следовало бы дать ему тычка, но он так прямо и так добродушно посмотрел на Ваську, что Васька улыбнулся и сам скомандовал:
— В галоп!
Хоронили Егора Михайловича не на кладбище, хоронили его за деревней, на высоком, крутом берегу Тихой речки.
Отсюда видны были и привольные, наливающиеся рожью поля, и широкий Забелин луг с речкой, тот самый, около которого разгорелась такая ожесточённая борьба.
Хоронили его всей деревней. Пришла с постройки рабочая делегация. Приехал из города докладчик.
Из поповского сада вырыли бабы ещё с вечера самый большой, самый раскидистый куст махрового шиповника, такого, что горит весною ярко-алыми бесчисленными лепестками, и посадили его у изголовья, возле глубокой сырой ямы.
— Пусть цветёт.
Набрали ребята полевых цветов и тяжёлые простые венки положили на крышку сырого соснового гроба. Тогда подняли гроб и понесли.
Старик Иван Михайлович, бывший машинист бронированного поезда, который пришёл на похороны ещё с вечера, провожал в последний путь своего молодого кочегара.
Шаг у старика был тяжёлый, а глаза влажные и строгие.
Забравшись на бугор повыше, Петька и Васька стояли у могилы и слушали.
Говорил незнакомый из города. И хотя он был незнакомый, но он говорил так, как будто бы давно и хорошо знал убитого Егора и алёшинских мужиков, их заботы, сомнения и думы.
Он говорил о пятилетнем плане, о машинах, о тысячах и десятках тысяч тракторов, которые выходят и должны будут выйти на бескрайные колхозные поля.
И все его слушали.
И Васька с Петькой слушали тоже.
Но он говорил о том, что так просто, без тяжёлых, настойчивых усилий, без упорной, непримиримой борьбы, в которой могут быть и отдельные поражения и жертвы, новую жизнь не создашь и не построишь.
И над ещё не засыпанной могилой погибшего Егора все верили ему, что без борьбы, без жертв не построишь.
И Васька с Петькой верили тоже.
И хотя здесь, в Алёшине, были похороны, но голос докладчика звучал бодро и твёрдо, когда он говорил о том, что сегодня праздник, потому что рядом закладывается корпус нового гигантского завода.
Но хотя на постройке был праздник, тот, другой оратор, которого слушал с крыши барака оставшийся на разъезде Серёжка, говорил о том, что праздник праздником, но что борьба повсюду проходит, не прерываясь, и сквозь будни и сквозь праздники.
И при упоминании об убитом председателе соседнего колхоза все встали, сняли шапки, а музыка на празднике заиграла траурный марш.
Так говорили и там, так говорили и здесь потому, что и заводы и колхозы — всё это части одного целого.
И потому, что незнакомый докладчик из города говорил так, как будто бы он давно и хорошо знал, о чём здесь все думали, в чём ещё сомневались и что должны были делать, Васька, который стоял на бугре и смотрел, как бурлит внизу схватываемая плотиной вода, вдруг как-то особенно остро почувствовал, что ведь и на самом деле всё — одно целое.
И разъезд № 216, который с сегодняшнего дня уже больше не разъезд, а станция «Крылья самолёта», и Алёшино, и новый завод, и эти люди, которые стоят у гроба, а вместе с ними и он и Петька — всё это частица одного огромного и сильного целого, того, что зовётся Советской страной.
И эта мысль, простая и ясная, крепко легла в его возбуждённую голову.
— Петька, — сказал он, впервые охваченный странным и непонятным волнением, — правда, Петька, если бы и нас с тобой тоже убили, или как Егора, или на койне, то пускай?… Нам не жалко!
— Не жалко! — как эхо, повторил Петька, угадывая Васькины мысли и настроение. — Только, знаешь, лучше мы будем жить долго-долго.
Когда они возвращались домой, то ещё издалека услышали музыку и дружные хоровые песни. Праздник был в самом разгаре.
С обычным рёвом и грохотом из-за поворота вылетел скорый.
Он промчался мимо, в далёкую советскую Сибирь. И ребятишки приветливо замахали ему руками и крикнули «счастливого пути» его незнакомым пассажирам.
1932