Во что бы то ни стало
— Когда, сегодня?
Лена, зажав в кулаке собранные семечки, быстро пошла к выходу.
Та же облезлая кошка шнырнула из-под лотка. Лена пробежала последние ряды и вдруг попятилась: к воротам базара, громко стуча сапогами по деревянному настилу, подходили патрульные.
Сзади дернули ее за плечо.
— Ага, что? — прошипела догнавшая девочка. — Говори, откуда взялась?
— Ниоткуда. Беженка я… забрали нянечку…
— Какую нянечку?
— Никакую. Пусти.
Но девочка крепко держала Лену и, подталкивая, повела обратно по базару.
— Рассказывай, слышишь?
Они сели у забора. Шаги патрульных давно стихли.
— Ночевать сюда пришла?
— Нет. Просто поискать… — Лена замолчала.
Было уже почти темно. Сумерки так быстро сменились ночью, будто кто-то дунул и загасил остатки дневного света.
— Пойдем, — сказала девочка, вставая. — Знаю я, куда твою няньку повели. Видела!
— Знаешь?
Девочка отодвинула доску, пролезла, протащила Лену за собой. Они оказались на пустыре. Окружавшие его одноэтажные дома были темные, только в одном горел свет. Девочка быстро шла вперед, Лена еле поспевала за ней.
— Тут недалеко переночуем, — не оборачиваясь, бормотала девочка, — а утром… вечером нельзя по городу ходить, с девяти часов… Ты не отставай!
— Почему нельзя? — лязгнув зубами, спросила Лена.
— «Почему, почему»!.. Про военное положение слыхала?
Лену била дрожь. Короткое платье разлеталось, голые ноги стыли. Девочка свернула в какие-то ворота, и они вышли на площадь. Посреди стоял большой, похожий на опрокинутую чашу темный дом.
Девочка толкнула дверь. Запахло сыростью, опилками, навозом. За порогом она нашарила спички, чиркнула. Пока не погасла спичка, Лена увидела длинный дощатый коридор, еще одну дверь… Повинуясь маленькой властной руке своей спутницы, она перелезала через какие-то ступеньки, скамьи. Вскрикнула, коснувшись холодных перил, и наконец упала на сухую ворсистую подстилку. Девочка прошипела над ухом:
— Лежи, я сейчас.
— А к нянечке?
— Лежи, говорю!
Несколько минут Лена лежала одна.
Глаза привыкли к темноте, и она различила: полукругом тянулся куда-то высокий странный барьер. Под потолком поблескивали перепутанные лестницы, палки… Стен не было вовсе, огромная пустая комната раздвигалась все дальше. Бросая уродливые тени, засветился огонек — девочка возвращалась, неся зажженный огарок.
— Лежишь? Это мы в цирке, не бойся… — Она помяла и прилепила огарок к барьеру.
— Зачем?
Голос у Лены был чужой, расплывался в воздухе.
— В цирке старом. Видишь, цирк? Раньше тут представляли… ну, клоуны разные, фокусники…
Огарок трещал, вспыхивал, вместе с ним росли и уменьшались тени.
— Вот глупая, это же крыса! — крикнула девочка, когда Лена, услышав резкий писк, бросилась к барьеру.
— Откуда… крысы?
— Ф-фу! Тоже здесь живут. А про морилку я наврала, что к крысам сажают. Нарочно.
Она деловито, притопывая ногами, возилась с подстилкой, подминала, расправляла ее. Вытащила из-за обшивки барьера жестянку, потрясла ее.
— Хлеб только прячу, а то они хитрые, обязательно скрадут.
Ковырнув крышку, вывалила в подол два огурца, сухую булку. Разломила ее с трудом, сунула Лене огурец, а сама, взобравшись на барьер, впилась зубами в свой кусок.
— Ешь ты, рева! — пробормотала сердито.
Проглотив слезы, Лена села на подстилку и стала есть. Огуречный рассол стекал с подбородка на колени.
— Ты его хлебом, хлебом подбирай! — научила девочка, с хрустом разгрызая огурец и болтая ногами. — Я, знаешь, тоже одна. Моего папку убили, меня в приют отдали, я и убежала. На ишаке.
— А что это — ишак?
— Вроде осла. Он потом тоже убежал, не то украли. У меня в городе Саратове, может, мама живая. А у тебя никого-никого нет, только эта бабка старая?
— Никого нет. — Лена перестала есть и попросила: — Пить хочу.
— «Пить, пить»! Так бы и сказала…
Девочка вытащила откуда-то закупоренную бутылку, приложилась сама, протянула Лене. Огарок почти догорел. Над желтым язычком все ниже спускалась темнота. Девочка заткнула бутылку, спрятала за обшивку. Набросав на подстилку пушистые тряпки, задула огарок.
— Когда еще новую свечку достанешь! — проворчала она.
Стукнула чем-то и полезла к Лене, натягивая на ее и свои ноги шуршащие тряпки.
— А к нянечке когда? — чуть слышно спросила Лена.
— Ты что, маленькая? Обождать надо. А это знаешь что? — Девочка говорила так спокойно, что Лена подвинулась к ней. — Покрывалки разные в чулане под лестницей нашла… Ну, костюмы от циркачей старые. Их только крысы погрызли, а то кра-асивые!
— Зачем погрызли?
Девочка рассердилась, ткнула Лену какой-то палкой:
— Ох, и глупая, все спрашивает! Они же голодные, крысы. Ты вот голодная, и они тоже. На покрывалках блестки понаклеены, они и сгрызли… Здесь хорошо, в цирке, никто не гоняет!
Она поерзала, улеглась возле Лены. Зевнув сладко, сказала:
— Я сперва тоже крыс страсть как боялась. А теперь ничего. Палкой постучу, они уходят. Так и сплю с палкой. И ты спи. Утром пойдем твою няньку искать. Тут один мальчишка знакомый около тюрьмы трется, уж он знает! Раз ее в тюрьму повели…
Лена поднялась на локте.
— В тюрьму? А ты говорила… морилка?
— Морилка, тюрьма — все равно. Спи…
— А какой мальчишка?
— Увидишь, Ловкий! И караульных обманывает и всех.
Что-то гулко ударило Лену в сердце: мальчишка, тюрьма… Вдруг тот? Но она не спросила ничего. Стало тихо. Поскрипывали рассохшиеся скамейки, раза два стрельнуло что-то. Девочка прижалась к Лене, закинула ее руки себе за шею.
— Так теплей, — сказала она. — А после спинами погреемся, ночью холодно. Ну, лето скоро!
Помолчав, спросила:
— Тебя как зовут?
— Лена…
— А меня Динка, Динора. У меня папка не русский был. А мама русская, в городе Саратове осталась. Я как до Саратова доберусь, первым делом наемся. Так и скажу: давайте мне целый ситный с изюмом. Я изюм ох и люблю! А ты любишь изюм?
— Люблю. А он где, Саратов?
— Не знаю, далеко. Сейчас поезда не ходят и патрульные гоняют. Всюду военное положение. Я ведь здесь давно, с зимы. Давай спи.
Девочки замолчали.
На арене, в простенках между рядами скамеек, уходящих под купол, шуршал, пощелкивал кто-то. Но Лена больше не думала — кто. Теплая, приятная усталость охватывала ее, прикрывала веки. Уткнувшись в плечо сладко всхрапывавшей Дины, Лена тоже спала.
ТРОЕТуман расходился, уступая дорогу рассвету. Разбуженные им, еще не потускневшие от городской пыли каштаны и акации зашевелили листьями. В ветках пискнула пичуга. Прогромыхала за углом двуколка, из казармы выехали с бочкой по воду. В единственной на всю улицу лавчонке хлопнула ставня. Начиналось утро.
Прикорнувший в нише серого здания тюрьмы мальчишка сел, поскреб пятерней взлохмаченные волосы. За оградой казармы проиграли побудку. Звук, дрожа, поплыл по кривым улочкам, только тюремные ворота хоронили ночной покой. Часовой у ворот дремал, откинувшись к стене. Мальчишка вылез из ниши, отряхнулся, заправил рубаху в штаны и подошел к часовому.
— Дядечка, — сказал, распуская по лицу умильную, придурковатую улыбку, вовсе не вязавшуюся с настороженным и умным взглядом голубых глаз, — время не скажете?
— Пошел отсюда!
Мальчишка не тронулся с места.
— Дядечка, у меня папаня тут заарестован. Пустите хлебца передать, вторые сутки не евши!
Часовой привычным движением тронул приклад.
— Его ж нынче обязательно выпустят, — ничуть не смущаясь, продолжал мальчишка. — Или завтра. Он же сапожником работает…
Часовой встал, разминая затекшие ноги.
— Будет врать-то! — беззлобно проворчал он. — Сапожник… Который день у тюрьмы околачиваешься? Нету никого, всех окопы рыть угнали. Отойди! — вдруг заорал сердито.