Его величество Человек
Когда Махкам-ака подошел к дому, дождь стал затихать. Еще у калитки он услышал громкий крик жены:
—Чем вырастить такого хулигана, лучше совсем не иметь детей... Мало того, что скачет по крышам, так еще и ветку яблони сломал. Пожилая женщина, а ни стыда ни совести... Еще свой длинный язык распустила...
Махкам-ака остановился. Из-за дувала голос соседки оборвал Мехринису:
—Эй, ты, подумай, прежде чем болтать вздор! Не смей говорить плохо о моем сыне! Правильно делает аллах, что не дает тебе детей!
Махкам-ака поспешил во двор. Жена, заткнув подол платья за пояс штанов, собирала осыпавшиеся яблоки, то и дело останавливаясь, чтоб не остаться в долгу перед кричащей соседкой.
Она раскраснелась, глаза ее блестели от возбуждения. Махкам-ака хмуро прошел к айвану, даже не взглянув на жену.
—Что же вы молчите, где вы были?! — бросилась Мехриниса к мужу.— Нет мне житья от этих мальчишек! Вот взгляните! Сломал такую ветку, а мать еще заступается! Вы мужчина, хоть поговорили бы с ней как следует! — Она готова была расплакаться.
Махкам-ака спокойно поднял руку, покачал головой.
—Зачем скандалишь, жена? Мир переживает такие дни! Так страдают люди! А ты из-за ветки слезы льешь.— Тяжело вздохнув, Махкам-ака поднялся на айван и снял промокший бешмет.
Вечерело, сгущались сумерки. Дождь прекратился, но небо оставалось низким и мрачным. Черные тучи быстро двигались к востоку, напоминая бурный поток многоводной реки. В такие минуты засаженный фруктовыми деревьями большой: двор напоминал ночной лес, наводил ужас.
Махкам-ака лежал ничком на одинарной курпаче[9], чувствуя, что ему нечем дышать. Он тихонько встал, прислушался. Сквозь дым одиноко мерцало пламя коптилки на кухне. Жены там не было. И вдруг эта коптилка, притихший в сумраке двор напомнили ему далекое детство.
...Десяти лет отец отдал Махкама в ученики к кузнецу Хакимбеку.
—Мясо ваше, кости наши,— сказал Ахмед-ака, давая понять учителю, что ученик теперь в полном его распоряжении.
Воспоминания о первых днях в чужом доме поднимают и сейчас в душе Махкама-ака чувство горькой обиды.
Он начинал работать чуть свет, но не в мастерской, а в хлеву. Потом до позднего вечера выполнял всякие поручения по дому.
Через три месяца мастер разрешил ученику сходить домой. При виде сына у матери больно защемило сердце. Глаза Махкама глубоко запали, в лице не было ни кровинки, опустились плечи, поникла голова...
Семь лет провел Махкам в доме мастера Хакимбека. Побыть вместе с любимым отцом, ласковой матерью, с братишками и сестренками мальчик мог не больше десяти дней в году. Лишь раз в три месяца отпускал Хакимбек Махкама домой. Как птица, выпущенная на свободу, не помня себя, летел Махкам под родной кров. Переступив порог, бросался в объятия матери, потом обнимал братишек и сестренок, затевал с ними игры... Стоило ему сесть за дастархан, тут же вспоминался мастер Хакимбек. У него Махкам всегда чувствовал себя стесненно.
—Все трескаешь, ненасытный! Иди быстрее, приготовь корм для скота,— ворчала жена мастера, видя, что мальчик еще сидит за дастарханом.
А однажды хозяйка назвала его «тирик етим», что значит «сирота при живых родителях». Махкам тогда хотел от обиды немедленно убежать, но побоялся: стояла ночь.
От зари до зари он не знал у мастера ни минуты передышки: раздувал кузнечные мехи, работал молотом, таскал воду, колол дрова, пас скот, ухаживал за ребенком. А чуть что не так — сыпались побои, которых никогда не позволял отец; слышались проклятия, которых никогда не произносили уста матери.
В конце концов стало ясно, что ремеслу у Хакимбека Махкам не научится. Мальчика ничему не обучали, только заставляли выполнять черную работу. Однажды, когда Махкам приехал домой, Ахмед-ака поговорил с женой и не отпустил сына обратно. Дома Махкам стал собирать всякий железный лом, раздобыл инструмент и начал ковать, стараясь делать так, как видел у кузнеца. Ахмед-ака не интересовался делами сына. Не верилось ему, что может быть прок от такой работы. Да и мать ворчала на сына, когда он израсходовал древесный уголь, заготовленный для самовара. Как-то Махкам заставил братишку раздувать мехи и нечаянно на рубаху малыша попала искра,— снова был скандал. Мехи, которые на время дал один знакомый кузнец, забрали.
И все-таки Махкам продолжал начатое дело. Сходил в кузнечный ряд, принес оттуда наковальню с выщербленным краем. Спустя неделю раздобыл мехи. Наконец смастерил несколько подковок, колец для подпруги, шорно-седельных скобок, блях и с изготовленными поделками собрался на базар — в кузнечный ряд. Ахмед-ака хотел было отругать сына: брось, мол, детские выдумки,— но, не желая вообще отбивать у него охоту трудиться, сказал:
—Открой-ка мешок. Посмотрю сам. А то на базаре, сынок, осмеют тебя люди.
Махкам высыпал из мешка свои изделия:
—Не бойтесь, отец, смеяться не станут!
Ахмед-ака обрадовался. Вещицы что надо! Будто не кузнеца работа, а ювелира.
—Недурно, сынок, сработано,— сдержанно похвалил Ахмед-ака сына.
Впервые в жизни Махкам сам в этот день купил кое-что по хозяйству. Обрадованная мать положила для него на совок с угольками большую связку гармалы. Пусть подымит на огне эта травка. Люди говорят, что после окуривания гармалой никто не сглазит человека и его ждут одни удачи.
С тех пор в кузнечном ряду, расположенном в середине базара, появился новый мастер — молодой кузнец по имени Махкам.
—Сын Ахмеда-арбакеша стал хорошим мастером. Посмотри, какие удила он изготовил, как они отшлифованы! Загляденье! — говорили те, кто близко знал Махкама, а незнакомые тоже дивились, вспоминали Хакимбека: неужели мог так отменно выучить парня? Не верится! Не любит Хакимбек соперников.
А месяцы и годы все шли и шли, подобно каравану, пересекающему степи и горы. Махкам женился. В первые же годы Советской власти вступил в артель кузнецов, которая выполняла заказы конных частей Красной Армии. Золотые руки Махкама-ака принесли ему добрую славу. А коли славен муж, то и жену уважают, знают во всей округе.
Все вроде есть у Махкама: и дом, и работа, и хорошая жена. Но у него нет полного счастья, потому что обрекла судьба супругов на бездетность. Кому передаст Махкам-ака свои знания и опыт? Нет подушки, на которую мог бы он облокотиться в старости, нет опоры, чтобы благодаря ей выпрямиться во весь рост...
Мысли Махкама прервала Мехриниса. Она поставила на хантахту[10] касу[11] с супом, участливо спросила:
—Что-нибудь болит у вас? Почему молчите?
Махкам-ака долгим взглядом посмотрел на жену, которая разламывала лепешку на куски, сказал:
—Душа болит, жена.
—Душа? Откуда у вас душевная боль?
—От твоего языка... Человек выращивает дерево, а не дерево — человека. Тот мальчик, которого ты ругала, вырастет и, может быть, посадит фруктовый сад, который не объять взором.
—Пусть себе сажает! Мне-то что! А пока он ломает. Неужели я должна молчать? Я все силы отдаю этим деревьям!
—Ты думаешь о силах, отданных деревьям, а о силах, которые отданы мальчику, ты подумала?
—Вы упрекаете меня? — В голосе Мехринисы послышалась обида.
—Меня огорчает, что ты причинила боль такой же работящей женщине, как ты сама. Тебе жалко яблоню, а что бы ты сделала, будь это твой сын? Подумай-ка!
Из глаз Мехринисы полились слезы. Еще минуту назад Мехриниса чуть было не начала спорить с мужем, но сейчас ей было уже не до этого. Она сидела молча, и только горькие слезы застилали ей глаза. Трудно было поверить, что эта поникшая, печальная женщина и есть та Мехриниса, которая только что готова была избить соседского мальчишку и яростно скандалила с Таджихон.
Говорят, дом, где дети,— базар, дом без детей — мазар[12]. Однако в доме Махкама-ака жизнь всегда била ключом; супруги трудились и жили в дружбе и согласии. Но оба, скрывая это друг от друга, терзались общей бедой.
Махкам-ака не хотел делиться с женой, чтобы не причинять ей боли. Жена тоже страдала про себя, жалея мужа. Когда женщины затевали разговор о бездетности, Мехриниса отвечала им колкостями, но сердце ее сжималось от боли.