Три плова
— Убью!
Щелочков кое-как выполз на крыльцо, но столяр за ним и не гнался. Больше всех удивился китаец. Он смотрел на Анплитова во всю ширину своих узких глаз. Столяр казался Джану глухонемым.
— Ай, ай!—засмеялся китаец. — Твоя почему молчи? Твоя умей говори!
— Убью! — продолжал исступленно кричать столяр.
Его голос становился все громче и страшнее. Из степи прибежали люди. Они увидели, как побелело красное от натуги лицо столяра, как он схватился рукой за горло, затем оттуда хлынула струя крови, и столяр повалился на койку Щелочкова. Он полез в карман за платком, но не нашел и, схватившись за наволочку, заткнул ею рот. В одну минуту наволочка стала алой. Кровь густо текла из горла, заливая одежду столяра, одеяло, дощатый пол...
— Беги за доктором, на шахту! — крикнула Джану уборщица.
Столяр попросил воды. Кровь перестала струиться, словно там внутри внезапно закрылся какой-то клапан. Столяр сделал два глотка, затем приподнялся с койки. Глаза его смотрели жалобно, мутно. Он стыдливо оглядывал запачканную койку, захотел встать, но уборщица не позволила. Сердечно вздыхая, она сняла с него сапоги и ватник, накрыла одеялом. Все вокруг молчали, тронутые видом чужого горя, и только печально поглядывали друг на друга. Кто-то принес молока, и, подогрев его в печи, уборщица стала поить им столяра. Он опять превратился в прежнего молчальника, и людям казалось диковинным, что еще недавно они слышали его страшные крики.
Прошло около часа, пока из шахты примчался на санях доктор. Он пристально вгляделся в цвет крови и не стал осматривать больного. Джан с уборщицей помогли ему уложить столяра в сани. Его отвезли в шахтную больницу, примостившуюся за горой серного колчедана. Дня через три из Можайска приехала жена Анплитова. Она рассказала сезонникам секрет молчания мужа: на митингах в первые годы революции столяр сорвал себе горло. Много лет он жаловался на болезнь, и в конце лета жена уговорила столяра записаться к московскому врачу. Сама поехала с мужем в Москву на Разгуляй, сама растолковала доктору, чем страдает ее муж, и московский доктор признал туберкулез. Он посоветовал Анплитову лечиться молчанием.
«Самое меньшее — два года», — сказал доктор.
Столяр молчал пять месяцев.
ОШИБКА УЧИТЕЛЯ
аламов был из беспризорных ребят.
В лётной школе, куда он попал прямо из детского дома, учились большей частью спокойные, молчаливые крестьянские парни, недовольные соседством Саламова. Говорливый, чересчур подвижной, он принес в лётную школу неприятные навыки улицы. Его в первое время избегали, и, замечая, как его сторонятся, Саламов раздражался, грубил. А за грубость в обращении получал взыскания, и в школе не верили, что Саламову удастся ее закончить.
— Одного риска, дружок, в нашем деле мало, —сказал ему на первом же уроке старый преподаватель, сразу разгадавший в Саламове любовь к приключениям.
Когда в разговоре об авиации перебирали имена старейших русских летчиков, пионеров отечественного воздухоплавания, то называли и фамилию этого преподавателя. В школе знали его поговорку:
«Человечество бывает двоякое. С одним человечеством легко, полный контакт, а с другим, наоборот, не дай бог, — горохом об стену».
Пилот Саламов был тем самым человечеством, с которым нелегко. Но экзамен он сдал, и даже неплохо сдал. Тот же преподаватель признал в нем способности и желание постичь технику. Года через два старейший летчик, которого называли еще дедушкой русской авиации, заехал по служебным делам в Тбилиси, где его ученики водили теперь пассажирские и грузовые самолеты. Старого преподавателя привезли на аэродром. Он спросил прежде всего о Саламове:
— Как насчет дисциплинки?
— Хороший, внимательный пилот, — ответили на аэродроме старому преподавателю и показали личное дело Саламова, у которого не было ни одного нарушения.
— А насчет других капризов? — допытывался преподаватель, имея в виду чувство товарищества.
Никто на Саламова не жаловался. Преподаватель пожалел, что пилота не было сейчас в Тбилиси. Держа путь на Кутаиси и Сухуми, он на рассвете вылетел с грузом для кооперации. На этой трассе Саламов летал с начала года, управляя чаще всего самолетом «П-5».
На аэродроме устанавливали столбы для радиомаяков. Любя новинки в своей профессии, старый преподаватель бродил вокруг маяка, изучая нового и полезного помощника пилотов. Услыхав дальний гул мотора, преподаватель вытянул голову, чуть оттянул мочку правого уха. Затем стал всматриваться в горизонт и вскоре распознал самолет «П-5». Он шел из Сухуми.
«Пожалуй, Саламов, — подумал преподаватель, поторопившись к месту, где выложили знак. — Как этот беспризорник сделает посадку? Поглядим».
Самолет «П-5» показался над аэродромом. Преподавателя возмутил беспорядок в воздухе — с машиной было что-то неладно.
— Что же он, дьявол, делает?! — закричал преподаватель. — Гляньте-ка на положение самолета!
На поле говорили, что Саламов обычно хорошо делает посадку. Говорившие, приглядевшись, тревожно приумолкли. Из самолета что-то выпало. Медленно падая на землю, кружился в воздухе какой-то черный предмет.
— Куртка!—догадался преподаватель.
Пилот выбросил свою кожаную куртку. Теперь внизу понимали по положению самолета: настал тот предусмотренный в инструкциях момент, когда пилот имеет право покинуть самолет. Машину спасти уже нельзя, а жизнь человека — можно.
Из гаража выкатился, гудя, санитарный автомобиль. Вестница бедствия, черная кожаная куртка Саламова коснулась земли, мрачно напомнив о беде, случившейся с ее хозяином.
Самолет «П-5» сделал еще один круг над аэродромом. Внизу, на лётном поле, стояли старые и молодые летчики, много знавшие из учебников и практики, наслышанные о сотнях необыкновенных происшествий в воздухе, однако никто не мог бы определить, что делается там, наверху, с Саламовым. К сотне или пяти сотням происшествий прибавилось в эти минуты еще одно — сто первое или пятьсот первое. А окажись кто-нибудь из наблюдавших случай с Саламовым в его самолете, они бы не увидели пилота за управлением. Саламов", приподнявшись с сидения, почти раздетый, был занят несвойственной пилоту процедурой.
...Он вылетел утром в Сухуми в самом лучшем настроении. Погода была отличнейшая, горы лежали в серебре и золоте — ясные, сверкающие. Могучие Кавказские горы на тбилисском аэродроме называли издавна «горушками»; называл их так м Саламов. Пролетая в ущельях, он ловил сигналы радиомаяков, дружески направлявших его машину по верному пути. В синеве лесов и белизне снежных шапок проплывали по бокам самолета и под его крылом известные и безымянные вершины. На одну вершину, не такую уж высокую, взбирался несколько лет назад и Саламов — когда воспитанники детского дома ходили на экскурсию.
— Эх вы, горы-горушки! — напевал Саламов.
Когда у человека хорошее настроение, он поет и в воздухе.
Ровный, прекрасный полет. На перевале Саламов даже отдал одной вершине честь, как это делается во время полетов во Владикавказ. На этой трассе летчики отдают честь Казбеку»
Снизившись в Сухуми, Саламов в том же настроении вошел в дежурку.
— Принимайте груз.
Он расписался в том, что сдал полтонны шелка и взял на борт несколько бочек масла. К его самолету подкатил грузовичок, и заднюю кабину самолета загрузили довольно тяжелыми бочками. Затем подъехала машина, запустившая мотор самолета, и Саламов повел его в обратный путь. По-прежнему лежали в серебре и золоте ясные, сверкающие горы. Солнце било в глаза, вернее — в защитные очки. Под крылом прошла Западная Грузия, за ней — Восточная, бежал к морю Рион, карабкались сквозь ущелья Сурама электропоезда...
Ветер дул попутный, приборы показывали хорошую скорость. Приметы Тбилиси показались раньше обычного. Машина, должно быть, сделает посадку минут на двадцать раньше. Высокие горы уже позади. Саламов повел самолет низом.