Тайна
- Правильно, - подхватывает Люба. – Папа, ни о чем не тревожься. Отдыхай спокойно. Мы здесь справимся со всеми делами. Сколько захочется, столько и отдыхай. Санаторий прекрасный. Море еще теплое. Лечение будешь получать. Вернешься бодрым, молодым, здоровым.
- Осторожно только надо, – робко вставляет вдруг Марья Петровна, сидящая в конце стола и молчащая до сих пор. – Ведь сестра-то моя двоюродная, Ксения, как убивается по своему Костику, не передать, целые дни на кладбище пропадает, плачет день и ночь. А что плакать-то теперь, не вернешь сыночка-то. А молодой ведь, жена с ребеночком остались. Теперь плачь, не плачь… - Она замолчала, увидев, что все смотрят на нее, уткнулась в тарелку.
За столом стало тихо.
- Жалко парня, - вздохнул Иннокентий, - Толковый был, исполнительный.
- Вот ведь как бывает, - сказал Иван, взглянув на тестя, - премировали путевкой на море, а получилось на тот свет!
Виктор Борисович помрачнел. Ирина, заметив это, поспешила вставить:
- Ну, папа у нас на машине лихачить не будет, будет спокойно на песочке лежать, на солнышке греться. Ох, папка, как я тебе завидую!
- Может, лучше было бы в Эмираты, или хотя бы в Турцию, - произнесла Люба. – Все-таки там спокойнее, сервис намного выше.
- Нет, - чуть раздраженно ответил Арсеньев, его расстроила эта болтовня о Косте, - хочу, чтобы вокруг на русском языке говорили…
- Деда! - Витюша приподнялся со своего места и громко, так, чтобы перекричать взрослых, сказал, - деда, так ты не забудь, привези мне раковин самых огромных, какие там будут, и краба живого, и тоже самого огромного!
Все засмеялись, словно обрадовавшись тому, что можно сменить тему.
- Тебя краб за нос цапнет, - сказала Катюша, - у тебя нос распухнет и будет как у твоего Джека, когда его пчела за нос укусила.
- А вот и не цапнет, - сказал Витюша, - не цапнет. Я с ним подружусь и буду его изучать!
За столом снова воцарилось то оживление, та близость, та радость от присутствия друг друга, которые всегда существовали в их семье, и которые были основой этой семьи.
Виктор Борисович всматривался в любимые лица, вслушивался в родные голоса. И вдруг снова почувствовал, как ему страшно… страшно до тошноты, до мелкой дрожи в коленях, до озноба, холодными мурашками пробегающего по спине.
Все эти несколько месяцев были для него полны страха - липкого, противного, облепившего его как паутина.
Никогда еще ему не было так страшно.
Ни тогда, когда ребенком он упал в заброшенный колодец на окраине деревни, и больше суток просидел в затхлой сырой темноте, устав плакать и звать на помощь, слушая, как глухо отражается эхо от склизких илистых стен, не поверив сразу, что его нашли, что вытащили мокрого, перепачканного, что мать тискает его и плачет в голос.
Ни тогда, когда он метался по пахнущему хлоркой белому больничному коридору и неистово стучало сердце от животного отцовского страха за младшую, горячо любимую дочку девятнадцатилетнюю Иринку, которую отдали замуж год назад и которая рожала теперь в палате за закрытыми дверями, рожала тяжело, в муках, он слышал ее тоненький мучительно взвизгивающий голос, видел, как бегают в палату и обратно запыхавшиеся медсестры, и молился неумело, дрожа губами: «Господи, боже!.. Пронеси чашу сию, помилуй, господи!.. Не дай умереть моей девочке, господи! Спаси, спаси!..» И пот стекал холодными каплями по лицу и по спине, на лавке сжался в комок молодой зять, муж Иринки, Иван - бледный с виноватым лицом, больно сжимало сердце, и не отпускало, пока не закричал оглушительно младенец, и доктор со слипшимися на лбу волосами, распахнув двери, не сказал, устало выдохнув: «Поздравляю с внуком, Виктор Борисович!»
Ни даже в тот роковой день в тайге, когда он взял на себя ответственность и вместе с этими мальчишками, слепо доверявшими ему, копал эту чертову яму…
Но сейчас, единственный раз в жизни, ему по-настоящему было страшно. Он представлял себе, что будет с ним, с его семьей… С его делом, которое он создавал столько лет… Сколько всего пришлось пережить!.. Ценой каких усилий было построено все это благополучие!.. Он хватался за голову и впервые в жизни не знал, что ему делать.
Может быть, иногда он и был слишком напорист, слишком агрессивен, слишком прямолинеен. Но он всегда старался быть справедливым. Он оступился лишь раз, только раз - в тот злополучный день!.. Он приучил себя не думать об этом дне, не вспоминать, словно этого дня и не существовало в его жизни…
Что будет с его семьей, если все раскроется?.. Если газеты распишут весь этот ужас, да еще и приукрасив, добавив лишнего?
Арсеньев имел безупречную репутацию. Рабочие на его предприятии получали на порядок выше, чем в соседних регионах, он построил детский сад, он занимался благотворительностью. И не для показухи. Не только потому, что быть хорошим оказалось выгодным во всех отношениях – как к человеку, пользующемуся доброй репутацией, к нему было меньше претензий со стороны тех, кто мог эти претензии предъявить, - но и потому, что на душе от этого проявления собственной доброты и великодушия становилось спокойно. Ведь он был уже в том возрасте, когда и о душе нужно было подумать. Он был еще полон сил, но иногда мысли о том, чтобы отойти от дел, посещали его. Отдать бразды правления одному из зятьев, самому сидеть с удочкой где-нибудь на реке, слушая плеск волн и пение птиц. Но это были просто размышления, мечты, которым он предавался в конце особенно напряженного дня. Нет, нет, отдавать дело в чужие руки нельзя, зятья, хотя и преданны, но чужая кровь. Он хотел собственноручно передать все, что имел, любимому внуку, родной кровинушке. Этим и жил, представляя в своих, совсем уже стариковских мечтах, как сохранит и преумножит семейное благополучие Виктор, как продолжит дело деда, как будет во всем походить на него. Он находил в этом мальчике качества, свойственные ему самому. Он словно видел себя в детстве, и проживал свою жизнь заново, только теперь он мог создавать эту новую жизнь по своему усмотрению. Когда Арсеньев смотрел на маленького Витюшу, он вспоминал голодное послевоенное детство, мать, надрывавшуюся с утра до вечера, чтобы прокормить их, детей. Не было еды, не было одежды, обувки. У маленького Вити было все. Все его желания моментально исполнялись. И самое отрадное было для Виктора Борисовича то, что это совершенно не портило внука. Это был честный, открытый ребенок, всегда серьезно смотревший в глаза, говоривший обстоятельно, немногословно. Он доверял деду, приходил к нему со всеми своими детскими радостями и печалями. Разве мог Виктор Борисович подвести мальчика?..
Он вспомнил, как плакал тот навзрыд, прижавшись к деду, который чувствовал, как вздрагивает, дрожит его маленькое тело, как разрывается его сердце от горя, настоящего первого горя. Старый Ральф, двадцатилетний пес, который всегда, сколько помнил себя мальчик, был рядом, тяжело заболел, и не вставал с подстилки, глядя грустно и устало умными преданными глазами. Когда Виктор Борисович подошел к Ральфу, пес заскулил, положил лапу ему на ботинок.
- Бедный, бедный Ральф, – вздохнул Виктор Борисович, - вот и пришло твое время, друг мой верный.
- Послушай, Витя, - Виктор Борисович повернул мальчика к себе, - Ральф очень устал.
Витя поднял к нему заплаканное лицо.
- Дедушка, - прошептал он, - и в глазах его такая отчаянная мольба, такая надежда в то, что дед сможет помочь, что он всесилен. - Дедушка, ты спасешь Ральфа? Помоги ему, пожалуйста, - слезы катились по щекам мальчика.
- Его уже нельзя спасти, малыш.
- Но почему. Почему?
- Он уже очень стар.
- Он умрет, дедушка?
- Да, милый, он умрет.
- Я не хочу, деда, я не хочу, чтобы он умирал.
Виктор Борисович обнял внука, прижал к себе.
- Витюша, Ральфу нужно сделать укол. Тогда ему будет легче, он просто уснет.
- Ему не будет больно? – и снова эти глаза, полные отчаяния и горя.
- Нет, малыш, ему совсем не будет больно.