Сестра милосердия
Кончилось все одним февральским студеным вечером. Он пришел с работы – в прихожей чемоданы стоят. А в гостиной Жанна сидит – торжественная такая, будто на праздник собралась. В Гришкину комнату дверь плотно закрыта, но он знал, что мальчишка там сидит. И не знал даже, а чувствовал его там присутствие – по запаху ужаса, из его комнаты исходящего. И на него тогда тоже ужас напал. Еле себя удержал, чтоб в ноги ей не кинуться…
– Я ухожу, Павлик. Я больше так не могу, – повернула к нему Жанна из кресла сильно заплаканное, сильно припудренное лицо. – Я хотела письмо написать, но потом подумала – как-то глупо это… В общем, вот сейчас, вот здесь, даю тебе последний шанс – решай…
Воздух от двери Гришкиной комнаты вдруг покачнулся и пошел на него с жутким дрожанием – он даже отступил от него трусливо. Воздух, пропитанный Гришкиным ужасом. Нет. Нет. Нет. За что? Почему, почему он должен выбирать? И между чем? Нет тут никакого выбора и быть не должно. Слишком уж предметы для выбора разновесны – любовь к женщине и детский ужас…
– Иди, Жанна. И будь счастлива, – совершенно глупо улыбнувшись, проговорил Павел хриплым дурным голосом. – И это… Береги там себя…
– Павлик! Пашенька, ну что же ты делаешь…
– Иди. Тебе чемоданы помочь до машины донести?
– Нет, нет, я сама…
Он не видел, как она ушла. Даже в прихожую не вышел. Решительно открыл дверь в Гришкину комнату, встал у него за спиной. И стоял так довольно долго, пока спина эта не отошла немного от напряженного ужаса, пока не развернулась к нему от вхолостую горевшего экрана ноутбука рыжая Гришкина голова.
– Пап, давай съедим чего-нибудь, а то у меня внутри все померзло…
– Давай. Ты, Гришук, поешь, а я просто коньяку выпью. Целый большой стакан. Ты не возражаешь?
– Не-а…
– Ну и хорошо. Ничего, Гришук. Проживем…
Вот и живут. Уже двадцать три дня живут. Черт его знает, зачем он их считает, эти дни? Зачем вздрагивает от каждого телефонного звонка и впивается глазами в окошечко дисплея, надеясь увидеть высветившееся там родное имя… Зачем? Ясно же, что это конец. Прошла буря по жизни, обломала дерево любви. А корни в земле оставила. То бишь в сердце. Теперь вырывай их оттуда, как хочешь… Ну почему, почему так несправедливо мир устроен, скажите? Почему в одну женщину Бог вложил любовь, а другую лишил ее начисто? Несправедливо же. Надо же как-то почестнее с ней, с любовью-то. Каждой – по способности. Или как там правильно? По потребности? Хотя лучше все-таки поровну… Вот что теперь, например, той девчонке, с которой он Гришку оставил, со своим избытком сердечного тепла делать, скажите? В слезы его переводить, сжигать попусту? Надо же, по чужому совсем ребенку горюет! Смешная такая! Лицо румяное, как у колхозницы из старого фильма «Кубанские казаки», и простодушная до неприличия – вся душа как на ладони. Матрешка такая забавная… Про таких говорят, усмехаясь понимающе – зато душа, мол, красивая… Вроде как в компенсацию за внешнюю неказистость. Хотя и кто ее разберет, эту женскую душу? Никто и не разберет… Он вот с Жанночкой двадцать лет рядом прожил, а в душе ее так и не разобрался…
Сон сморил его неожиданно, навалился спасительной пеленой, отогнав тяжелые мысли. Но и во сне его тоже царила Жанна – улыбалась своей манкой озорной улыбкой, сверкала глазами, прогибалась назад тонким станом, смахивала небрежно с лица смоляную кудрявую прядь ухоженной ручкой… Не женщина – мечта. Даже в свои сорок девочкой смотрится. Хотя уж кто-кто, а он-то как раз знает, сколько сил тренажерных да косметических в эту обманную юность вложено…
Глава 17
День выдался операционным, то есть суматошным и упорядоченным одновременно. Тане и минуты вздохнуть было некогда. К концу смены устала так, что едва ноги держали. Но идти домой пешком под ручку с этой приятной усталостью было тоже особо некогда – ныла на душе заботушка, как там бабка Пелагея с неожиданным их постояльцем справляется. Правда, в телефонную трубку прокричала она бодрым дребезжащим голоском, что все у них с Гришуком «ладно да полюбовно» и чтоб она домой и не торопилась вовсе…
А на улице вовсю хозяйничал теплый ветер, подгоняемый незрелым еще, робким весенним солнышком. И то, хватило уж всем по горло мартовской простудной зимы-хляби, так настоящего тепла хочется! Да и организм солнечных витаминов очень уж настоятельно требует, оттого, наверное, и дурнота эта не отступает, и голова опять кружится… Подняв лицо, Таня с удовольствием отпустила себя плыть навстречу солнцу. Жила у нее в голове с детства такая фантазия – не просто так по улице идти, а будто в пространстве плыть – то по летнему дождю, то по яркой желтой осени, то по белой круговерти метели, или вот как сейчас – по весеннему солнцу. Шла, щурилась навстречу бьющему через край белому его свету, впитывала в себя теплую долгожданную радость да вслушивалась в происходящую вокруг звонкую городскую суету. Скоро лето будет, ей в июне отпуск обещали, поедут они с бабкой в Селиверстово, грядки полоть да в баньке париться… Летом там хорошо – и овощ всякий на огороде прет, и грибов-ягод в лесу полно, и речка чистая есть для купания. Лучше санатория всякого. Вот апрель-май пройдет, и поедут…
Однако сколько по весне ни плыви, а все равно к берегу пристанешь. К родной своей хрущобной пятиэтажке. Подружки бабки Пелагеи сплоченной компанией сидели на скамеечке у подъезда, тоже впитывали в себя положенные им порции солнечных витаминов. Поздоровались с Таней дружным хором, разулыбались беззубыми ртами.
– А ты чегой-то, Танюха, опять Пелагею в няньки, что ль, определила? – хитро-резво проверещала баба Лизавета из соседнего подъезда, всегдашняя бабки-Пелагеина подружка. – Я зашла ее на улицу позвать, а она там с парнишонком каким-то… Еще и рукой на меня махнула – не до тебя мне сейчас, Лизка, говорит… Занятая я, мол, шибко. Чем это она так занятая, Танюха?
– Да ничем не занятая, баба Лиза, – улыбнулась ей весело Таня. – И впрямь сейчас ее к вам отправлю – пусть тоже на солнышке погреется. Чего дома-то сидеть в такую погоду?
– Так и я ей про то же толковала, все равно не идет… – уже в уходящую Танину спину выкрикнула баба Лиза. – Некогда, говорит, и все… Дела у нее какие важные, подумаешь…
Открыв своим ключом дверь, Таня застыла на пороге, с изумлением слушая доносящиеся из комнаты громкие голоса. Один точно был Гришин – взвинченный, мальчишеский, крикливый. А другой… неужели бабкин? Да не может такого быть! Сроду она такой страсти да ярко выраженного лихого азарта в ее голосе не слыхивала, да еще и со словами разными, на слух непривычными…
– Да куда, куда ты лупишь-то, тетеря сонная! Не видишь, вне игры судья показал! Щас как пенальтю тебе вхряпрает, так и узнаешь, почем дрожжи продают! Как фамиль-то у его, я запамятовала?
– Ну, Пегги, ну сколько раз можно повторять-то! Запоминай давай уже! Это Кержаков, номер десятый, я ж тебе сто раз говорил…
– Да мал еще учить меня… Одно слово и есть. – Глупый Григ! И правильно ты сам себе имечко придумал! Давай вбрасывай быстрее, а то гляди-ка, Роналда уже тут как тут толчется…
– Это не Роналда, Мудрая Пегги, это Рональдиньо!
– Ой, да один хрен…
– Нет, не один!
– Ну, обозналась маненько, чего уж… А зато ты опять не туды стучишь! По еньтеру ж надо, по еньтеру, чтоб снова все пошло! Давай все сначала начнем, я тебе говорю!
Таня поморгала еще немного, вслушиваясь в этот странный диалог, потом заглянула осторожно в комнату. И снова предстала перед ее глазами вчерашняя сюрреалистическая картинка – те же две соприкасающиеся головы, склоненные над мельтешащим экраном – одна старушечья в белом платочке, другая мальчишечья, пламенеющая огнем вздыбленных рыжих вихорков.
– Эй, ребята, привет… – тихо пропела она им в спины, и они тут же обернулись к ней, одинаково вздрогнув. – Чего это вы тут делаете, а?
– Ой, так в футбол играем… – потупила глазки в пол бабка Пелагея, засмущавшись, как скромная девица. – У Гришука в напуке игра такая есть…