Могикане Парижа
– Да… Но вы, кто вы такой?
– Мое имя Доминик Сарранти.
Больной испустил крик ужаса.
– Я сын, – продолжал монах, – Гаэтано Сарранти, которого вы обвинили в убийстве и в краже, но который ни в чем не виноват, клянусь в этом.
Умирающий, приподнявшийся на своей постели, снова упал лицом в подушку и застонал.
– Вы видите, – сказал монах, – что это значило бы обмануть вас, слушая далее вашу исповедь: вместо того, чтобы слушать ее с милосердием священника, я буду слушать вас с ненавистью сына, отца которого вы оклеветали и обесчестили!
И, резко отодвинув свое кресло, доминиканец сделал движение к двери.
Но в третий раз он почувствовал себя остановленным за рясу.
– Нет, нет, нет! Напротив, оставайтесь! – кричал умирающий изо всех сил. – Оставайтесь!.. Провидение привело вас сюда… Оставайтесь! Бог хочет, чтобы прежде, чем умереть, я загладил то зло, которое сделал!
– Вы этого хотите? – спросил монах. – Будьте осторожны! Я ничего не желаю, но мне стоило громадных, нечеловеческих усилий сказать вам, кто я. Сумею ли я не воспользоваться случаем, который привел меня к вам?
– Скажите – провидение, мой брат! Скажите – провидение! – повторил умирающий. – О! Я отправился бы на край света, если бы я знал, где вас найти для того, чтобы принудить вас выслушать признание, ужасное признание, которое остается сделать мне!.. Я вас прошу, я вас умоляю, останьтесь!
Монах снова упал в кресло, обратил глаза к небу и тихо шептал:
– Боже мой! Боже мой! Дай мне силы…
XIV. Где собака воет, где женщина поет
После того, что произошло, брат Доминик должен был сделать над собою громадное усилие, чтобы его лицо не выражало того волнения, которое он испытывал.
Мы уже сказали, когда старались представить читателю этого монаха, что его походка, выражение лица, манера говорить носили отпечаток глубокой и мрачной, но скрытой и безмолвной печали.
Причины этой печали, которые он не доверял никому, мы узнаем из исповеди Жерара Тардье или, лучше сказать, из рассказа о последних годах жизни этого человека, которого Ванвр и все окрестные деревни называли добрым, честным и благодетельным.
Он снова начал говорить слабым голосом, часто прерываемым рыданиями, вздохами и стонами:
– Что же касается моего состояния, – продолжал брат мой, – распределение его очень просто, и я думаю, что с той минуты, как я стал думать о смерти, я все предусмотрел. Вот копия моего завещания, которое лежит у нотариуса; я передам ее тебе; ты прочтешь, чтобы сказать, не забыто ли что-нибудь и не нужно ли что исправить. Я оставляю по миллиону каждому из детей; я желаю, чтобы, кроме необходимых затрат на их содержание и воспитание, все проценты с этих двух миллионов скапливались до их совершеннолетия. Твоей дружбе я доверяю наблюдать за этим, мой дорогой Жерар. Что же касается тебя, то, как я знаю простоту твоих вкусов, я оставляю тебе на выбор или сумму в сто тысяч экю серебром, или ренту в восемьдесят тысяч франков. Если тебе придет мысль жениться, то возьмешь, кроме того, проценты с детского капитала или ренту в шесть тысяч франков. Если один из детей умрет, другой получит все; если оба умрут… то, так как у них нет родных, кроме тебя, ты наследуешь им. Я оставляю всем, кто у меня служил, знаки моей благодарности; тебе нечего будет беспокоиться. Я счел излишним назначить специальные суммы на воспитание детей; эти издержки будут определены тобою, без особенной щедрости, но и без излишней экономии. Но есть еще один пункт, на который я обращу твое внимание: я прошу тебя не назначать моему другу Сарранти менее шести тысяч франков в год. Преданность людей, которые воспитывают наших детей, мне всегда казалась недостаточно вознагражденной, и, если бы я был министром народного просвещения во Франции, я хотел бы, чтобы наставники, которые проводят всю жизнь, формируя сердца и умы нового поколения, содержались не так, как лакеи, которые чистят наши платья!
Монах прикладывал свой платок уже не ко лбу, чтобы отирать пот, но ко рту, чтобы заглушить рыдания.
– Если один из моих детей умрет, – продолжал боль ной, объясняя все еще последнюю волю своего брата, – сто тысяч франков из состояния умершего должны быть отданы Сарранти; если оба умрут, – двести тысяч…
Доминик встал и бросился в кресло в углу комнаты, чтобы поплакать несколько минут на свободе.
Ему нужно было немного времени для того, чтобы победить свое волнение, и, оставив минутное уединение, он подошел медленным шагом к постели умирающего.
Он подошел к этому человеку с менее очевидным отвращением и спросил, не нужно ли ему что-нибудь.
– Брат мой, – отвечал больной, – дайте мне ложку этого укрепляющего эликсира, который стоит на камине. Я не хочу умереть до того, пока я не расскажу вам все разом.
Монах подал больному ложку эликсира; тот проглотил ее и, пригласив жестом Доминика занять прежнее место у своего изголовья, продолжал:
– Брат передал мне копию завещания, и я стал возражать против его щедрости относительно меня. Я говорил ему, что, привыкнув жить на тысячу пятьсот или тысячу восемьсот франков в год, я не нуждаюсь ни в таком большом капитале, ни в такой крупной ренте; он не хотел ничего слышать и прекратил все рассуждения, ответив мне, что брат человека, оставляющего двухмиллионное состояние своим детям, опекун, распоряжающийся за своих питомцев двадцатью тысячами франков ренты, которая может и удвоиться, не должен даже в глазах своих племянников иметь вид человека, жившего за их счет, как паразит… В то время, отец мой, я заслуживал звания честного человека и согласился бы не только потерять все то состояние, которое оставлял мне мой брат, но и мое собственное, если бы оно у меня было, – для того, чтобы спасти жизнь моего брата или продлить ее на несколько лет. К несчастью, болезнь была смертельна, и на другой день после этого разговора у Жака едва нашлись силы пожать руку… вашего отца, – сказал больной с усилием. – Я не буду описывать вам портрет г-на Сарранти, но позвольте мне сказать несколько слов о первом впечатлении, которое произвел он на меня. Никогда – я могу поклясться в этом перед Богом и вами, – никогда ни одно человеческое лицо не внушало мне большей симпатии и уважения. Честность – самая характерная его черта – вызывала доверие, и с первой же встречи каждый готов был открыть ему свои объятия и свое сердце!.. Вечером он поселился в доме по просьбе Жака, который заявил, что он желает закрыть глаза между двух друзей, то есть между Сарранти и мною. Сразу по приезде он вошел в мою комнату и сказал мне:
– Жерар, не сочтите дурным, что с первой минуты я обращаюсь к вам с просьбою оказать мне серьезную услугу.
– Говорите, сударь, – отвечал я ему, – уважение и дружба, которые питает к вам мой брат, дают мне право сказать вам то, что сказал бы он сам: «Мое сердце и мой кошелек к вашим услугам».
– Благодарю вас, – отвечал ваш отец, – я буду действительно счастлив в тот день, когда вам понадобится испытать мою благодарность. Но услуга, которой я прошу у вас, – доказательство доверия, и поэтому я обращаюсь к вам. У нас так мало надежды сохранить надолго нашего бедного Жака, и я не могу обратиться к нему.
– Чем могу я оправдать ваше доверие и заменить моего брата? – спросил я.
– Мне поручено, – ответил Сарранти – одной особой, имя которой я не могу назвать, положить к нотариусу сумму в триста тысяч франков, которые я вожу с собой в чемодане. Эту сумму, – слушайте хорошенько, – я хочу только положить, а не пустить в оборот; мне нет дела, что она не принесет ничего, только бы в тот день, когда эти деньги понадобятся той особе, которая мне их доверила, я мог бы взять их по первому требованию.
– Ничто не может быть легче, и на этих условиях каждый день кладут к нотариусу более или менее крупные суммы.
– Благодарю вас, сударь. Теперь я уверен в этом пункте. Но эта сумма не может быть положена на мое имя, так как всему свету известно, что у меня ничего нет; она не может быть положена на имя вашего доброго брата, потому что с минуты на минуту Бог может призвать его к себе. Я желал бы, чтоб она была положена…