Сыновья
— И тебя… Вот для кого живем, Михайловна… Ух, тяжеленький!
Мать следила, как кружатся и летают в воздухе, точно на крыльях, ее ребята. Подумала: «Батьки не хватает. Уж он бы повозился с вами».
— Ну, будет, будет. Уронишь еще, — проворчала она, отнимая сыновей. — Своих, видать, тебе мало?
Семенов сконфуженно рассмеялся.
— Мало, ей-богу! Жаден я до ребят… Видно, приходит старость.
XIIСыновья росли, не замечая матери, принимая ее любовь как должное, обыкновенное, вроде хлеба, который они всегда находили в суднавке, когда голодные прибегали с улицы. Они постоянно торопились, особенно Мишка, словно боясь пропустить самое интересное.
— И что вам дома не сидится? — говорила Анна Михайловна, тихо лаская сыновей. — Посидели бы со мной, поговорили… я бы вам песенку спела. Что хорошего шляться по задворкам? Вон Мишка опять штаны изорвал… Не напасу заплат на вас.
— У дяди Никодима колодец роют… глубоченный, — торопливо объяснял Мишка, набивая рот хлебом.
— Ну и пусть роют, вам-то какое дело?
— Да ведь глубоченный!
— Сейчас воду зачнут отчерпывать, — добавлял Ленька, посапывая. — Ух, водищи сколько!
— Айда! — командовал Мишка, пряча хлеб за пазуху.
И они поспешно убегали из избы.
Анна Михайловна видела из окна, как быстроногий Мишка стрелой летел по улице, оставив далеко позади себя увалистого брата. Придерживая штанишки, Ленька переваливался с боку на бок и сердито кричал:
— Мишка, постой… Мишка, обожди меня!
Мать отходила от окна и бралась за дело. Иногда, вспоминая про умерших детей, она высчитывала: «Старшенькому, Володе, на егорьев день двадцать лет минуло бы. Парень был бы… подмога… И Катюшке шестнадцатый пошел бы. Невеста… За какие грехи господь отнял у меня детей и мужа?»
Но чаще она думала о живых, и тревога не покидала ее.
«Кажись, и не поднимешь ребятушек моих, останутся сиротами, — тоскливо приходило ей в голову. — Силы, чую, не стало. Как наклонюсь — голова кружится и в глазах темнеет. Вот и поясница ноет, пес ее задери. Намедни плетюху отавы зараз не могла принести… Господи! Ради деток, дай еще пожить… хоть немножко… — жарко молилась она, опускаясь на колени перед образами. — Царица небесная, заступись ты за меня там, на небе. Ведь и ты матерью была, все понимаешь… Детские дома, говорят, есть в городах. Помереть не дадут, не такое время… Да без мамки-то каково им будет? Побранить всякий умеет, а вот приласкать…»
И тут же, с огорчением вспоминая, как не замечают ребята ее, матери, она с досадой перечила себе: «А что им мамка? Поели — убежали… ровно и нет мамки. Им что родная, что чужая — одинаково, лишь бы сыты были».
Это была и правда и неправда. Сыновья не замечали ее, пока все шло хорошо. Но стоило их обидеть кому-либо на улице, ребята с ревом бежали к матери в избу.
— Так вам и надо! — сердилась Анна Михайловна, ожесточаясь. — Поменьше водитесь с озорниками. Я вот еще от себя прибавлю, — грозила она. Но, взглянув на измазанные грязью и слезами лица сыновей, утешала и ласкала как могла: давала по куску сахару, прикладывала к синякам медные пятаки, отмывала теплой водой грязь, приговаривая: — Смотри-ка, и мать сыскалась… Завсегда так. Пока не больно, и мамки знать не знаем… А у матери и радости — лишний раз взглянуть на вас.
Ребята сидели смирно, умытые, покорные. Они грызли сахар, слушая мать, и, ласкаясь, клали иногда головы ей на колени. Она брала гребень, приглаживала вихры. Ей было хорошо, и она, довольная, заключала:
— Много ли матери надо? Ласка для нее всего слаще.
Мишка поднимал голову:
— А сахар?
Анна Михайловна грустно смеялась. Ей хотелось подольше удержать сыновей возле себя, что-то сказать им такое заветное, нужное на всю жизнь. Но синяки у ребят переставали болеть, и улица снова манила их. Болтая ногами и насвистывая, Мишка уже строил планы, как отомстить обидчикам:
— Подстерегу вечером у овина, да и звездану камнем… Пошли, Ленька, в куру играть.
— Пошли.
Их окружал свой мир — с играми, удочками, ножами, спичками, драками. Каждый день ребята открывали что-нибудь новое. И они делились этой новостью с матерью.
— У Гущиных Ласка ощенилась. Трех принесла… слепенькие, — сообщал Ленька за обедом. — До чего смешные! Ползают, пищат, а глаз нету… Мам, почему щенята родятся без глаз?
— От господа бога так положено, — объясняла Анна Михайловна. — Вот подрастут, и глаза будут.
— А откуда они возьмутся?
Сообразительный Мишка насмешливо толкал брата локтем:
— Э, дурак, откуда?.. Вырастут. Зубы у тебя растут? Ну и глаза растут.
Ленька переставал есть, думал и, посапывая, взглядывал исподлобья на мать:
— С Мишкой мы… тоже без глаз… родились?
— С глазами, — улыбалась Анна Михайловна.
— А почему? — допытывался Ленька.
— Ну почему, почему… Много будешь знать — борода вырастет. Говорю — от бога все.
Ей было приятно это ненасытное ребячье любопытство, хотя иногда вопросы сыновей ставили ее в тупик и она не знала, что отвечать. Ее трогали и волновали неумелые, застенчивые ласки ребят, маленькие услуги, которые сыновья ей оказывали то неохотно, с перекорами и жалобами, то с азартом — «кто скорее»; трогали пустяки: вот Мишка за чаем, распоряжаясь кринкой топленого молока, положил ей в чашку румяную пенку, вот Ленька, ложась спать, аккуратно сложил рубашку и отнес на сундук, как она учила… Мать замечала все.
Однажды ребята ушли на Волгу и долго не возвращались. Анна Михайловна, беспокоясь, пошла их искать.
«Уж задам я вам порку, негодяи… Еще потонете со своими удочками… Ни за что больше на реку не отпущу!» — гневалась она и выломила на гумне, по дороге ивовый прут.
Выйдя в поле, она еще издали увидела сыновей.
«Бредут нехотя… а у матери все сердце изболелось». Она сжала в руке прут и остановилась, поджидая.
— Вы что же это делаете? — закричала она, когда ребята подошли ближе. — Матери не слушаться? Ведь сказано было вам…
И замолчала, спрятав прут за спину.
Ребята шли медленно и важно, точно с ярмарки. Мишка тащил удочки и банку с червями, а Ленька, откинув наотмашь свободную руку и изогнувшись, словно от непомерной тяжести, нес веревочку, на которой болтались несколько рыбешек. Это была их первая добыча.
— Посмотри, мама, сколько рыбищи, — сказал Ленька, подходя и протягивая веревку. Голубые глаза его восторженно сияли. — Вот эту рыбину я поймал. Окунь… Здорово, дьявол, заглотал, насилу крючок вытащил… — возбужденно рассказывал он. — А это сорога, видишь? Ишь, бельмы красные выпучила!
Мишка бросил на землю удочки, байку и тоже схватился за добычу.
— Два ерша мои. Эвон, колючие! И сорога моя… Ка-ак дернет, пробка на утоп и… Я больше Леньки выудил, — захлебываясь словами, хвастался он. — Дай понесу, теперь моя очередь.
— Вот так ваша рыба… кости одни, — проворчала мать, вынимая из-за спины пустые руки. — Измокли все… Грязи-то на штанах! Стирай на вас… А это карась, что ли? — Она потрогала серебристого подлещика.
Она сварила в кашнике уху, и ребята угощали ее за завтраком:
— Ешь, мама, еще наловим.
— Теперь мы тебя рыбой закормим!
— Ох, уж вы… добытчики! — усмехнулась мать.
Она протянула ложку, почерпнула ухи. Рука у нее задрожала, и она пролила уху на стол. Сыновья услужливо подвинули кашник поближе к матери.
XIIIТеперь Анна Михайловна меньше беспокоилась, оставляя ребят одних в избе на долгий летний день. Она только прятала от них спички и наказывала далеко от дома не уходить.
Сыновья редко нарушали этот материн наказ. К ним повадился ходить дед Панкрат, и они весело проводили с ним время.
В широченных портках из домотканого холста и такой же рубахе, длинной и без пояса, сивобородый и лысый, он появлялся у избы спозаранку, стучал под окном палкой и хрипло звал:
— Эй, воробышки… вылетайте!
Ребята с криком бежали на улицу. Дед Панкрат присаживался на завалину, набивал глиняную трубку-носогрейку едучим самосадом и дымил, как волжский пароход.