Сыновья
Слушала Анна Михайловна эти толки и не знала, кто прав. Впрочем, скоро перестали говорить о Гущине. Дни пошли еще тревожнее.
Перед самым рождеством пропал Петр Елисеев.
Ольга со слезами бегала по селу, спрашивала, не видал ли кто ее мужа. Он ушел из дому, не сказавшись, в понедельник с утра, не ночевал и не вернулся на другой и на третий день.
Страшно было смотреть на Ольгу. Она опухла от слез, забросила скотину, не топила печь, забыла про ребят и носилась по округе, по дальним родственникам, разыскивая мужа.
— Не заметила ли ты чего? — спрашивал встревоженный Семенов Ольгу, зайдя к ней в избу вместе с Анной Михайловной.
— Что он говорил, Петр-то? Может, грехом, поругались вы?
— Ох, ничего такого не было… Слова поперек не сказала… Вся примета — молчал он шибко, прямо слова не добьешься, да по ночам больно ворочался… Ой, чует мое сердце недоброе, чует!
— Из себя он каков был? Утром, когда уходил? — допытывался Семенов, мрачнея и отворачиваясь.
— Да почем я знаю! — отвечала Ольга, утираясь и беспрестанно глядя в окно. — Обыкновенный… Чаю попил, картошки я ему поджарила… поел, как быть следует. Вижу, валенцы черные новые обувает… Я говорю: «Поберег бы, завсе-то ходить и подшитые хороши». А он еще, помню, матюгнул меня: «Вот, грит, на божницу поставлю, молиться на них зачну…» Обулся, полушубок надел… и ушел.
Кто-то прошел мимо избы. Ольга кинулась к одному окну, к другому, слабо и страшно вскрикнула и повалилась на лавку, забилась.
— Грози-ился… за обедом грозил-лся… «Без смерти, грит, смерть при… шла…» А-а!
Еле уговорили Ольгу не пугать ребят и себя поберечь, не расстраиваться. Анна Михайловна истопила ей печку, управилась по хозяйству, помогла накормить ребят и осталась ночевать, точно в доме был покойник.
Еще в четверг, по распоряжению Семенова, мужики тайком от Ольги искали Петра по ригам, в лесу, шарили шестами в проруби, под льдом на Волге. Сельский Совет послал извещение в милицию.
А в субботу Андрей Блинов, ездивший на станцию за жмыхом в кооператив, неожиданно повстречал Петра. Елисеев слез с поезда, осунувшийся, сдержанно поздоровался и попросил подвезти его. Всю дорогу молчал да покусывал ус. В селе, не заходя домой, прошел к Семенову.
После Николай рассказывал Анне Михайловне: Петр посидел, погрелся, пальцами по столу побарабанил, проронил нехотя:
— Твоя правда.
И попросил табаку.
— Да ведь ты не куришь? — Семенов достал кисет.
— Стал курить, — усмехнулся Петр.
Дома он, не обращая внимания на радость, слезы и брань Ольги, наелся щей, завалился на печь и проспал сутки. Выспавшись, потребовал у мужиков собрания.
С этого собрания и пошла в селе суматоха, точно светопреставление началось.
IIIДело было в ранние сумерки. Черед оказался за Авдотьей Куприяновой, а она только что пол вымыла и не хотела пускать сход, все ворчала, что наследят мужики, и не зажигала огня. Хорошо пахло дресвой и рогожами, которые Авдотья сердито кинула на желтый просыхающий пол. От печки-времянки, жарко натопленной, от железных труб, косо протянувшихся через всю избу, так и дышало теплом. Чуть светло было возле окон и придвинутого к ним стола, покрытого суровой скатертью, слабо мерцала лампадка в переднем углу у икон, а дальше все тонуло в сизом зимнем сумраке, и народ запинался за рогожи, входя с улицы.
Собирались на сход долго, многие еще управлялись по хозяйству, а кое-кто нарочно тянул.
— Не курить у меня… смерть не люблю табачища! — который раз кричала Авдотья Петру Елисееву.
А тот, отмалчиваясь, знай себе вертел цигарки, дымил, сидя у печки на корточках, и ни с кем не разговаривал. Да и все больше помалкивали. И эта настороженная сдержанность, эта чистая скатерть на столе и вымытый пол, застланный рогожами, этот ласково-печальный огонек лампадки напомнили Анне Михайловне почему-то молебен.
Вот так в прежние годы, в крещение, ждали попа, и всегда было хорошо в этот день. Люто трещал мороз, а старики, посмеиваясь, весело толковали — зима ломается, жди весны. И верно, сладко пахло в этот день снегом, ярко светило низкое солнце, и где-нибудь у сарая, в затишье, прямо на глазах таял мохнатый иней на солнечной стороне крыши. Пусть будут назавтра морозы, вьюги-подерухи и до весны еще далеко, но талый, чуть темный краешек снежной крыши, свинцовая капля, одиноко скатившаяся на наст и застывшая там искристой льдинкой, неуловимо на миг дохнули теплом. И тревожно и радостно начинало стучать сердце, захватывало дыхание и томительно ждалось чего-то.
Когда собрались почти все и Николай Семенов открыл собрание, Елисеев встал, жадно затянулся, обжигая пальцы окурком, и шагнул к столу. Он снял шапку и молча поклонился народу. И было это так необыкновенно, что у Анны Михайловны мороз прошел по спине. Стало тихо в избе.
— Дай огня, чего жадничаешь, — сказал Семенов Авдотье, и та, сразу присмирев, послушно поставила на стол лампу и бросилась чистить стекло.
Свет ударил в лицо Петру — все увидели, что он стоит, закрыв глаза, дергает сухой пепельной щекой и ус шевелится у него.
— Мужики, — глухо сказал Петр, прямо и горячо взглянув на народ, — все это правда, мужики… что Семенов говорит. Был я там… в колхозе… В двух колхозах был… Неправильно мы живем.
Говорил Петр медленно, тяжело, словно бревна ворочал. И ничего он не сказал такого особенного, нового, лишь повторил Семеновы россказни да посоветовал за ум взяться.
Загалдели, как всегда, бабы, полезли мужики за кисетами, но Анна Михайловна вдруг неуловимо, как весну зимой, почуяла сердцем, что будет так, как говорит Елисеев. Она тихонько перекрестилась. «Господи, — подумала она, — да коли взаправду хорошо в нем, в колхозе, так чего же еще нам нужно? Полегчает жизнь — и слава тебе…»
И ее опять охватило беспокойное радующее предчувствие того невозвратно далекого времени, когда она не дыша смотрела на темный, оттаявший край крыши сарая и на замерзающую первую капель.
А на собрании бушевали бабы. Продираясь вперед, они чуть не задавили прикорнувшего в кути, у печки, деда Панкрата и гневной стеной обступили Елисеева.
— Лучше бы ты сгинул, нечистый дух!
— Жалели тебя, окаянного, как пропадал…
— Думали, путный человек… И на-ко тебе!
— А, дуры бабы… Ну, чего прилипли? Правду говорю, — ворчал Петр, обороняясь от разгневанных баб, от их локтей и горячих кулаков. — Нелюбо — не слушайте… сдыхайте на своей трехполке. А я не желаю… Понятно? Мне ихние опыты со льном да пшеницей все сердце разбередили… Я те поцарапаюсь, чертова кукла!
— Ты почто народ взбудоражил? — наседала Строчиха, норовя дотянуться до Петра. — Не слыхали, что ли, брехни про колхоз? Мы те подстрижем усы! Вот те крест, подстрижем!
— Хорошенько его, бабы, хорошенько! Оторвите ему последнее-то ухо! — кричала с плачем Ольга, вскочив на скамью. — Житья мне с ним не стало.
Мужики покатывались от хохота. Семенов, смеясь и уговаривая, отнимал от баб Елисеева.
— Постой, — пригрозила кулаком Семенову жена, — мы и до тебя доберемся… коммунист несчастный!
— Да о чем крик? — вмешался Савелий Федорович Гущин, лукаво и весело косясь на баб. — Петр Васильевич никого не неволит. Дело полюбовное.
— Ты мастер на полюбовные дела, — отрезала Авдотья Куприянова. — Одна полюбовница уж плачет от тебя.
— Прошу понапрасну не оскорблять, — обиделся Савелий Федорович, насупившись. — Слушай ухом, а не брюхом… О колхозе я.
— Да ну-у? А я о прошлогоднем снеге… Ты-то в колхоз пойдешь?
— Я пойду, куда народ пойдет.
— Народ пойдет по домам… спать, — сказал Ваня Яблоков, позевывая. Но вставать ему, видать, не хотелось, он так и не тронулся с насиженного места.
Запомнилась Анне Михайловне на собрании сказка Семенова. Он рассказал ее, когда бабы отступились от Петра Елисеева, охрипли от крика, а мужики, куря и сплевывая на чистый Авдотьин пол, молчали.
— Жил-был орел на высокой горе, на самой круче у синего моря, — начал Николай, посмеиваясь и потряхивая рыжей копной волос. — Д-да, жил орел… и был у него малый орленок. Батько-орел летал по горам, по синю морю и добывал птенцу пищу. Мясную, как и полагается этой птице… Орленок был глуп, пищу принимал охотно, даже добавки выпрашивал, а понимать ничего не понимал. Таращился из гнезда на свет божий и все спрашивал своего батьку-орла: «А что это такое?.. Да там что такое?» Ну орел пояснял, как малым ребятам в таких случаях поясняют… Вот и приметил раз орленок у своего батьки крылья. Большие, чисто у мельницы. Пристал: «Что такое? Почему у меня нет? Зачем крылья?..» Отвечает орел: «Вырастут — узнаешь».