Гракхи
— И ты нравишься, — зазвучали спокойные слова, — и пожалуй больше всего этого (он обвел рукой нагроможденные богатства), потому что ты — живой человек, а это — бездушные предметы.
Лаодика вздохнула. Она ожидала иных похвал, восторженных, пылких, когда мужчина теряет голову, дрожит от восхищения и страсти.
Вошла Кассандра. Она взглянула на дочь, на Сципиона и ничего не поняла.
— Может быть, ты мне покажешь книги и свитки твоего мужа? Я зашел на короткое время.
— О, прошу тебя, не уходи! — с мольбой воскликнула Кассандра. — Твое посещение — праздник для нас… Я покажу тебе все, что захочешь, только не уходи…
И она бросилась в таблин, крикнув с порога:
— Войди, прошу тебя. Ты можешь сесть и, не торопясь, просмотреть свитки…
Среди груды книг и свитков лежал Ксенофонт: переплет сиял червонным багрецом золота; четко выделялась надпись. Он отстегнул застежки и стал перелистывать: тонкий пожелтелый пергамент хранил отпечатки грязных пальцев, пятна раздавленных насекомых, седую пыль, живую ползающую моль.
Он внимательно осмотрел книгу и, застегнув, положил на место. Потом развертывал свитки папирусов, пахнущих тысячелетней древностью, египетских, греческих, персидских, пергамских, лидийских, и глаза его разбегались. На полу он нашел карманную книжечку в серебряном переплете, с изображением тела павшего в бою Гектора, и, раскрыв ее, прочитал первые строки любимой поэмы.
Кассандра не спускала с него глаз. Лаодика стояла рядом с матерью, впервые объятая скорбной думою: она удерживалась от слез и опустила глаза, боясь, чтобы римлянин не увидел ее горя.
Но Сципион ничего не замечал. Развертывая и свертывая свитки, он говорил:
— Счастливый человек твой муж, Кассандра! Он богат, имеет много папирусов, может спокойно разбираться в них, не помышляя о завтрашнем дне.
Он встал, расправил на груди складки тоги, улыбнулся:
— Благодарю тебя за удовольствие, которое ты мне доставила. А Лизимаха ждать я не могу.
Он поклонился и вышел в атриум. Кассандра выбежала вслед за ним.
— О, господин мой, — воскликнула она, смущенно протягивая ему Ксенофонта. — Прошу тебя, возьми эту книгу. Мой муж приготовил ее для тебя, как скромный подарок… в знак благодарности за твое сердечное отношение…
Она запуталась и, покраснев, беспомощно взглянула на дочь. Но Лаодика была грустна: стоя позади матери, она думала, что сила не в красоте, а в чем-то другом, и слушала звучный голос Сципиона, не понимая слов.
А он говорил:
— Благодарю тебя и твоего мужа, но я не могу принять этой прекрасной книги…
— Но почему же нет, почему? — в отчаянии вскрикнула Кассандра.
— Потому, что я не привык получать, а привык сам дарить.
X
Почти одновременно вспыхнули восстания рабов в окрестностях Рима и на виллах крупных нобилей. Рим расправлялся беспощадно.
Сперва было подавлено восстание в столице, где вооруженные рабы пытались захватить склады оружия, чтобы раздать его недовольным.
Следствие велось с невероятной жестокостью: рабов били палками, секли плетьми, бичами-скорпионами с грубыми веревками, в узлы которых были вшиты куски острого железа и иглы, накладывали на руки и ноги колодки, бросали в раскаленные печи, выгоняли на растерзание диким зверям, жгли на медленном огне, требуя выдать зачинщика, но рабы молчали. Умирая, они проклинали Рим, взывали к богам о мести, и народ содрогался от ужаса, ходил как безумный: ремесленники не могли спокойно работать, дети нобилей и плебеев просыпались по ночам с плачем, а по утрам вставали с жалкими, тревожными лицами; даже судьи чувствовали себя нехорошо и, отправляясь на очередную пытку, спрашивали друг друга шепотом: «Скоро это кончится?»
Но сенат был неумолим: он требовал найти зачинщика, боясь, что если враг останется на свободе — беспорядки повторятся.
Восстания в провинциях были крупнее, но по ходу своему
похожи на италийские бунты, и это устрашило нобилей; притом Сицилия, житница Рима, была в огне жестокой борьбы: рабы разбивали римские легионы; Эвн соединился с разбойником Клеоном, который взял смелым приступом Агригент; наступление рабов угрожало существованию богатой римской провинции, славившейся хлебом, вином, оливковым маслом; новый полководец Ахей казался непобедимым: он захватил Тавромений и Мессану, увеличил число восставших до двухсот тысяч. Сенат был в ужасе.
Сицилия, взятая на откуп публиканами, не давала доходов, а по договору с государством они обязаны были платить ежегодно огромные суммы. Но это было не все. Тридцать тысяч югеров пахотной земли, которой владели восемьдесят четыре публикана, находились в запустении: на них паслись стада сирийцев-рабов, ставших теперь свободными.
Когда публиканы обратились к Муцию Сцеволе за советом, старый римлянин сказал, не скрывая к ним своего презрения;
— Кто, как не вы, повергли остров в смуты? Вы поощряли ночные нападения рабов на мелких собственников, стараясь вынудить их продать земли богатым соседям. Вы подкупали шайки пастухов, чтобы они угоняли скот земледельцев, поджигали виллы. Вы общались с Дамофилом, богачом Энны, который своими издевательствами над рабами вызвал восстание. Вы, все вы!.. Уйдите прочь!
Он был возмущен наглостью этих людей, осмелившихся придти за советом после того, как они довели Рим до таких потрясений, поставили под угрозу существования житницу Италии. За Сицилию Рим боролся долгие годы с Карфагеном, за нее умирали тысячи и десятки тысяч доблестных сынов Рима, а теперь…
Муций Сцевола закрыл полою тоги свою седую голову и с презрением удалился.
А в это время виновник всех этих восстаний, непримиримый заговорщик, враг правящей олигархии, сидел в своей этрусской вилле, пил вино и, полузакрыв глаза, думал о своей жизни.
Детские годы его протекли вдали от Рима, в сицилийском поместье, близ Катаны. Отец его, нобиль из рода Фульвиев, разбогател, служа пропретором в Испании, и умер, когда сыну не было еще десяти лет. Матери своей мальчик не помнил — она умерла на шесть лет раньше отца, и воспитанием его занялась тетка, женщина образованная; она научила его не только родному, но и греческому языку, а позже пригласила и риторов. Любознательный мальчик учился хорошо, а свободные часы проводил в эргастуле, на мельнице, на винограднике, среди рабов. Завидев его, они прекращали работу и дожидались, когда он подбежит, скажет ласковое слово. Он держал себя как равный с равными, шутил, смеялся, и так, быть может, продолжалось бы долго, если б не один случай, перевернувший всю жизнь мальчика.
Ему шел пятнадцатый год, когда умер старый вилик и на его место был принят чернобородый человек, с неприятными колючими глазами. С первых же дней мальчик почувствовал, что жизнь рабов изменилась. Однажды он услышал крики в эргастуле. Проникнув в полуподземное помещение, он задрожал от ужаса: любимый им старик-раб был обнажен и привязан к столбу; два эфиопа били его плетьми; истекая кровью, он, обессиленный, стонал, захлебываясь и взвизгивая, а вилик кричал: «Скажешь или нет?!» Мальчик бросился к старику, оттолкнул эфиопов. Они повалились ему в ноги. Он повернулся к вилику с бешенством в глазах: «За что?» Вилик презрительно усмехнулся: «Так надо», — дерзко ответил он и вдруг отшатнулся: мальчик, схватив плеть, стегнул его по лицу. (Вспоминая теперь об этом, Фульвий Флакк не понимал, как это случилось.) Вилик упал на колени, умоляя о прощении, а он, мальчик, приказывал рабам освободить старика, поручить заботам невольниц.
Это был обыкновенный случай: вилик воровал господский мед, а старик подстерег его и поймал на месте преступления. Боясь, что дед донесет на него госпоже, вилик стал мстить. У мальчика открылись глаза: он понял, что рабы бесправны, как скот, их положение безвыходно.
Однажды он увидел, как засекли насмерть двух невольниц, заподозренных в краже перстня (перстень вскоре нашелся в спальне матроны). Окруженный рабами, он стоял над нагими невольницами, смотрел на бездыханные тела, с отчаянием сжимая кулаки, и поклялся бороться за угнетенных людей.