Гракхи
Марий бросил свой панцирь и деревянный щит, обтянутый бычьей кожей и покрытый листовым железом, на землю, а метательное копье прислонил к раскладной кровати Тиберия.
— Прости, что я вошел без твоего позволения, — сказал он громким, звучным голосом, подымаясь навстречу, — но я хотел поговорить с тобою.
Гракх, подружившийся с Марием во время совместного путешествия из Этрурии в Испанию, пожал его руку: — Ты знаешь, я всегда рад твоему посещению.
— Я хотел сказать тебе, что наши легионы ничего не стоят. В первой же битве они будут смяты, побеждены. Сегодня на учении центурионы были пьяны, а трибунов не было вовсе.
— Я говорил консулу, что нужно разогнать эту праздную развратную толпу.
— Что наш консул? — презрительно засмеялся Марий, и мрачные глаза его засверкали. — Нуманцию нужно брать, а не проводить под ней весело время.
— Хорошо сказано, но что бы ты предложил? Марий нахмурился.
— Не мне, легионеру, давать вождям советы. Но если хочешь, скажи консулу, что следовало бы произвести разведку со стороны Дурия. Мне кажется, что осажденным подвозят провиант рекою…
— А ты бы пошел на разведку?
— Почему бы нет? — оживился Марий. — Если пойду, то приведу пленного.
В эту ночь Тиберий долго, не ложился; читал письмо от Аппия Клавдия, своего тестя, в котором старик, упрекая Сципионовский кружок в бездеятельности, излагал свои мысли о проведении земельного закона.
Вдруг в лагере послышался шум, звон мечей, крики: «К оружию».
Гракх выскочил из палатки, но в темноте не мог ничего разглядеть. Небо и земля казались одним безграничным черным покрывалом. Крики со стороны осажденного города усиливались.
Тиберий побежал к палатке Манцина. Консул уже встал. Увидев квестора, он сказал:
— Проклятые нумантийцы! Даже ночью не дают покоя.
Шум усиливался. Мимо палатки пробегали воины; Тиберий различил громкий голос Мария, его грубую ругань. Он вышел наружу, крикнул:
— Нападение, что ли?
— А кто его знает? — равнодушно ответил молодой легионер (свет из палатки упал на его красное лицо).
— Как ты смеешь так говорить? — вскричал Гракх. Но легионер, нахально подбоченясь, возразил:
— А ты не кричи!
Он не договорил: выскочил Манцин, ударил его по щеке, сбил с ног и стал топтать.
— Так-то ты, подлец, службу несешь, — кричал он, с бешенством нанося ему удары, — так-то ты…
Прибежал легат:
— Враг проник в лагерь, манипулы выбивают его… Где трибуны? Ни одного на месте! Легионеры ропщут…
Манцин беспомощно опустил руки.
— Труби тревогу, — крикнул Тиберий. — Поднять трибунов, пьяных сечь прутьями, спящих — к ответу!
Он задыхался. Голос его звучал громко, твердо.
Заиграла труба. Послышались крики торговцев, прорицателей, разносчиков, плач полуодетых женщин. Центурионы и трибуны помчались к палатке консула, одеваясь на ходу.
— Вперед! — крикнул Манцин. За ним повалили гурьбой сонные начальники.
Когда они скрылись в темноте, Гракх стал обходить палатки трибунов: он заглядывал внутрь каждой, но в темноте не мог ничего различить.
Проходя мимо палатки трибуна, у которого, по слухам, жила гетера, он услышал сдержанный смех.
Он поднял полу, вошел внутрь.
Полураздетая женщина вскрикнула, набросила на себя пурпуровую хламиду; юноша вскочил, крикнув:
— Как смеешь входить без позволения? Но, узнав Тиберия, побледнел:
— Прости, я не узнал тебя, квестор!
— Трибун, ты слышал тревогу?
— Слышал.
— Почему не пошел в преторий?
— Я болен.
— Чем?
— Боли в ногах.
Гракх удивился нахальной изворотливости трибуна и сказал:
— Покажешься завтра; врачу. Но скажи, трибун, что бы ты делал с больными ногами, если бы шел бой у твоего шатра? Неужели ты лежал бы с женщиной? Смеялся? Целовал ее? Или ноги — только отговорка?
— Клянусь Юпитером Капитолийским, я нездоров! Гетера смотрела на Тиберия, не спуская с него глаз, но он не замечал ее.
— Как тебя звать, трибун?
— Марк… Катон…
Гракх опешил от изумления:
— Ты — сын Катона Старшего? О, какой позор! Что бы сказал твой покойный отец, если б увидел, как сражается за республику его сын?.. Неужели ты забыл его слова: «А я все-таки думаю, что Карфаген должен быть разрушен». Эти слова были для него молитвой, утренней, дневной и вечерней, до самой смерти, молитвой за Рим, боязнью, чтобы Карфаген не разрушил Рима! А ты… О, какие ничтожные дети рождаются у великих отцов!..
Он ушел, не простившись с ним, не взглянув на гетеру.
Манцин возвратился в сопровождении легионера. Трибуны и центурионы остались на местах; они получили приказание развести костры, подобрать раненых, похоронить убитых, укрепить лагерь со стороны неприятеля и выставить перед воротами караулы большей силы.
— Вот легионер, увлекший в бой своей храбростью целый манипул, — сказал консул. — Такие воины — доблестные сыны Рима. Я похлопочу, чтобы тебе выдали награду…
Фигура легионера показалась Тиберию знакомой: он подошел к нему, присмотрелся:
— Марий! Ты? Воин ответил:
— Я, благородный квестор! Эти нумантийцы дрались лучше нас, и если бы не…
— Если бы не ты, — прервал его Манцин, — мы бы, наверно, прогнали их не так скоро… Какое счастье, что ты променял жизнь батрака на почетную жизнь защитника отечества, покорителя земель! Марий промолчал.
Перебежчики, проникавшие в римский лагерь, приносили тревожные вести. Они утверждали, что на помощь осажденному городу движутся огромные войска ареваков и ваккеев, что в Нуманции известны численность римских легионов и имя консула, которые — и войско и полководец — ничего не стоят, а как только подойдут главные силы, нумантийцы бросятся на приступ лагеря и уничтожат неприятеля, а Гостилия Манцина публично казнят на городской площади.
Слухи росли, легионы волновались. Воины говорили: «Зачем нас послали в чужую страну, где враг многочисленен, силен и упрям? Разве мы не могли умереть на родине, сложить свои кости в землях отцов? Довольно воевать! Пусть идут в бой трибуны, центурионы и полководец!» К ропоту присоединились самовольные отлучки, странные исчезновения легионеров; на проверках центурионы обнаруживали, что беглецы уносили с собой снаряжение, оружие и продовольствие в муке и зерне, выданное на полмесяца.
Однажды ночью нумантийцы напали вновь с большими силами. Римский лагерь, подожженный неизвестно кем, несмотря на усиленные караулы, охранявшие вал и ворота, ярко пылал, увеличивая страх и растерянность войска. Но когда по лагерю пронеслись крики: «Враг с тыла!»; когда воины бросились бежать врассыпную, толкаясь, сбивая друг друга с ног, опрокидывая женщин, торговцев; когда посыпались в лагерь стрелы, метательные копья и камни, — консул выбежал из своей палатки.
— Стойте! — закричал он, пытаясь остановить растерянных людей.
«Неприятель нас уничтожит, — думал он, поглядывая на легата, которого оставил при себе, — и если я не приму мер… Но каких? О, Минерва, помоги римскому войску одержать победу, и я построю тебе храм, не пожалею всего своего состояния. О, боги, соедините все свои силы…»
Подошел Тиберий.
— Мне кажется, — сказал он, — что слухи о помощи ареваков и ваккеев осажденному городу — военная хитрость со стороны неприятеля…
— Нет, нет! — вскричал Манцин, боясь, что Тиберий начнет отговаривать его от отступления, которое представлялось ему теперь единственным спасением.
— Если нас окружат, мы умрем, по крайней мере, со славою…
Лицо полководца сморщилось, как от боли:
— Имеем ли мы право жертвовать жизнью граждан?
— Для блага отечества, славы римского оружия — да!
Но консул был иного мнения: благо родины? Разве Испания, отечество варваров, может считаться родиной римлянина? И если бы она даже была его отечеством, то неужели он должен гибнуть, точно его добровольная смерть может изменить бег событий? Слава оружия? Но для чего она нужна? Чтобы тешить низкое тщеславие богачей, стоящих у власти, которые возвеличивают себя за счет жизней тысячи граждан? Ну, а он, Гостилий Манцин? Неужели он похож на легионеров, такой же батрак, работающий на нобилей, подставляющий грудь под стрелы врагов? Нет, он будет действовать, как подсказывает ему чувство самосохранения.