Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А (др. перевод)
— Клянусь своей жизнью… и своей любовью к ней… что никогда не буду жить для кого-то другого… и не попрошу кого-то другого… жить… для меня.
Ее не испугало, даже не удивило, что, едва отзвучал последний слог, дверь стала открываться — медленно, без чьего-либо прикосновения, уходя внутрь, в темноту.
Как только в помещении вспыхнул электрический свет, Голт взялся за ручку, потянул дверь на себя, и замок защелкнулся снова.
— Это акустический замок, — сказал он; лицо его было невозмутимым. — Данная фраза представляет собой комбинацию звуков, необходимую, чтобы его отпереть. Я спокойно открываю вам этот секрет, так как верю: вы не произнесете этих слов, пока не вложите в них того смысла, какой вкладываю я.
Дагни кивнула:
— Не произнесу.
И медленно пошла за ним к машине, внезапно почувствовав себя совершенно изнеможенной. Она откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза и едва слышала работу стартера. Накопившееся напряжение и тяжесть бессонных часов навалились на нее внезапно, прорвав барьер, воздвигнутый нервами, противившимися этой минуте. Она сидела неподвижно, неспособная думать, реагировать, бороться, лишенная всех эмоций, кроме одной.
Дагни молчала. И не открывала глаз, пока машина не остановилась перед домом Голта.
— Вам нужно отдохнуть, — сказал он. — Ложитесь спать, если хотите вечером поехать на ужин к Маллигану.
Дагни покорно кивнула. Пошатываясь, вошла в дом сама, отказавшись от его помощи. Сделав усилие, сказала ему: «Я буду в порядке», а когда вокруг нее сомкнулся безопасный периметр комнаты, из последних сил закрыла дверь.
Она повалилась ничком на кровать. Дело было не только в усталости. Она была во власти единственного, до невыносимости сильного чувства. Телесных сил не осталось, лишь одна эмоция поддерживала остатки ее энергии, здравого смысла, контроля, не оставляя возможности противиться ей или направлять ее, позволяя лишь чувствовать, а не желать, сводя ее существо к некоему статичному состоянию, без начала и цели. Перед ее глазами все еще стояла фигура Голта у той стальной двери, а дальше — полная апатия: ни желания, ни надежды, ни оценки своих ощущений, ни понимания их природы, ни их связи с собой; она словно перестала существовать, перестала быть личностью, превратившись лишь в зрительную функцию, и это зрелище было само по себе и целью, и смыслом — все остальное просто исчезло.
Уткнувшись лицом в подушку, Дагни смутно, будто нечто страшно далекое, вспомнила взлет с залитой светом прожекторов полосы канзасского аэродрома. Услышала рев двигателя, все ускорявшего разбег самолета… и, когда колеса оторвались от земли, она заснула.
Когда они ехали к дому Маллигана, дно долины походило на заводь, все еще отражавшую сияние неба, но цвет сменился с золотого на медный, края ее тонули в сумерках, а вершины гор стали сизыми.
В том, как держалась Дагни, не было ни следа усталости, ни остатков волнения. Она проснулась на закате; вышла из комнаты и обнаружила, что Голт ждет ее, недвижно сидя в свете лампы. Он взглянул на нее; Дагни стояла в дверном проеме, лицо ее было спокойным, поза расслабленной и уверенной — так она выглядела бы на пороге своего кабинета в небоскребе Таггертов, если не считать трости в правой руке. Голт еще какое-то время смотрел на нее, и она невольно спросила себя, почему так уверена, что ему представляется именно ее кабинет, словно сама давно этого хотела, но считала невозможным.
Дагни сидела рядом с ним в машине; Голт не открывал рта, ей тоже не хотелось говорить: она понимала, что у их молчания одна, общая, причина. Она увидела несколько огоньков, вспыхнувших в далеких домах, потом — освещенные окна дома Маллигана на уступе впереди. Спросила:
— Кто будет там?
— Кое-кто из ваших недавних друзей, — уклончиво ответил он, — и моих старинных.
Мидас Маллиган встретил их у двери. Дагни обратила внимание, что на этот раз его суровое широкое лицо не столь жестко-безразличное, как раньше: оно казалось даже удовлетворенным, впрочем, это не слишком смягчало его черты, лишь как бы высекало из них, словно из кремня, искры юмора, слабо мерцавшие в уголках глаз, юмора, более проницательного, более требовательного, и притом более теплого, чем просто дежурная улыбка.
Маллиган открыл дверь и несколько замедленным, торжественным жестом пригласил их внутрь.
Войдя в гостиную, Дагни увидела семерых мужчин; при ее появлении они встали.
— Джентльмены — «Таггерт Трансконтинентал», — произнес Мидас Маллиган.
Сказал он это с улыбкой, но глаза оставались серьезными; благодаря какой-то неуловимой интонации его голоса, название железной дороги прозвучало подобно звучному титулу, как во времена Ната Таггерта.
Дагни неторопливо кивнула стоявшим перед ней мужчинам, заранее зная, что это люди, чьи критерии ценности и чести такие же, как у нее, люди, знающие цену этого титула не хуже ее самой, и со внезапной тоской поняла, насколько нуждалась в таком признании многие годы.
Она медленно переводила взгляд от лица к лицу: Эллис Уайэтт… Кен Данаггер… Хью Экстон… доктор Хендрикс… Квентин Дэниелс; Маллиган назвал имена двух остальных:
— Ричард Халлей, судья Наррангасетт.
Легкая улыбка Ричарда Халлея словно бы говорила ей, что они знают друг друга много лет, — как оно и было, в ее одинокие вечера у проигрывателя. Суровая внешность седовласого судьи Наррангасетта напомнила, что его как-то назвали мраморной статуей с повязкой на глазах; фигуры, подобные этой, исчезли из залов суда, когда золотые монеты вышли из обращения, уступив место невнятной бумаге.
— Вам давно уготовано место здесь, мисс Таггерт, — сказал Мидас Маллиган. — Мы ждали, что вы появитесь не так, но, все равно — с приездом.
Ей хотелось крикнуть «Нет!», но она услышала свой негромкий голос:
— Спасибо.
— Дагни, сколько лет вам потребуется, чтобы научиться быть собой? — Это сказал Эллис Уайэтт, он взял ее под локоть и повел к креслу, откровенно потешаясь над выражением беспомощности на ее лице: борьбе улыбки с усилием не улыбаться. — Только не притворяйтесь, что не понимаете нас. Прекрасно понимаете.
— Мы никогда не судим излишне категорично, мисс Таггерт, — заговорил Хью Экстон. — Это моральное преступление, характерное для наших врагов. Мы не говорим — мы демонстрируем. Не заявляем — доказываем. Мы ждем не вашего послушания нам, а сознательной убежденности. Вам открылись ныне все грани нашего секрета. Вывод делайте сами. Мы можем помочь вам назвать его, дать ему имя, но не принять — последнее зависит только от вас, от вашей доброй воли.
— Мне кажется, я знаю ваш секрет, — искренне ответила она. — Кажется, я всегда знала его, только не могла найти, нащупать, и теперь боюсь… боюсь не услышать его имя, а того, что он так близок.
Экстон улыбнулся:
— Как вам это общество, мисс Таггерт?
Он обвел рукой комнату.
— Это? — Она внезапно рассмеялась, глядя на лица мужчин на фоне золотисто-медного света, заполнявшего большие окна. — Общество… Знаете, я уже не надеялась снова увидеть кого-то из вас. Иногда думала, чего бы ни отдала за один только взгляд, за одно только слово. А теперь… теперь это словно детская мечта, когда казалось, что, когда-нибудь, в раю, я увижу тех великих умерших, кого не видела на Земле, и выберу из всех минувших веков лишь тех людей, с кем хотела бы познакомиться.
— Ну, что ж, это один из ключей к нашему секрету, — кивнул Экстон. — Спросите себя, должна ли ваша мечта о рае сбыться, когда мы все будем в могиле, или осуществиться здесь и сейчас. В этой жизни, на этой Земле.
— Понимаю, — прошептала Дагни.
— А если б вы встретили в раю этих великих людей, — спросил Кен Данаггер, — что бы хотели сказать им?
— Просто… просто «здравствуйте», наверно.
— Это не все, — сказал Данаггер. — Есть нечто, что вы захотите от них услышать. Я тоже не знал, что именно, пока впервые не увидел его, — указал он на Голта, — и Джон сказал это, и тут я понял, чего недоставало мне всю жизнь. Мисс Таггерт, вы захотите, чтобы они посмотрели на вас и произнесли одно короткое, но веское слово: «Молодчина!»