Одиночество
Про что я тебе рассказывала-то? А, про Петра Григорьевича. Я еще ему, пожалуй, позвоню. А то и поговорить не с кем. С тобой-то только мысленно. Вслух начнешь, Иринка из комнаты своей кричит:
— Мам, ты с кем там?
— Да с собой, — говорю. — С вами-то разучишься скоро мысли свои формулировать.
А она:
— Мам, ну почему ты ни с кем не дружишь? Сходила бы к Клаве своей или к соседке.
Почему не дружу? Дружу с Клавой. Только когда нам с ней разлялякивать (это Нина так любит говорить — «разлялякивать»), на ней тоже семья, внуки. Раз в месяц, может, и видимся. К Нине с Сашей езжу иногда с ночевкой. Там поговоришь. А уж по соседкам ходить, сплетни дворовые собирать… Ни к чему мне это. У меня своего хватает. А делиться всем этим — не то что с соседками, а даже с Клавой или Ниной не получается.
Знаешь, с Петром Григорьевичем легко мне было вспоминать и рассказывать. Не знаю почему. Как в поезде. Человека видишь в первый и последний раз — а рассказать хочется про себя. И его послушать интересно. Откровенными получаются такие разговоры, без фальши, без выдумки. Казалось бы, сочиняй (проверить-то нельзя), — а нет, как на исповеди выкладываешься. Почему так?
Еще тебе хотела рассказать. У нас в доме беда какая. В третьем подъезде. Два гроба привезли: муж с женой разбились на машине. Молодые, чуть за тридцать обоим, двое детей. Сегодня хоронили. А я ведь эту девчонку (для меня она, конечно, девчонка) помню. Наш Генка с ее братом младшим бегал вместе во дворе. Я особо ее не знала, просто видела — вон Колькина сестра идет. А у нее уж свои дети. Остались теперь сиротами.
Сегодня хоронили. Я тоже вышла проводить в последний путь. Народу было… Разговоры в толпе: кто да что. Плакали многие, даже просто прохожие, когда слышали, что за горе. Что дети остались, что младшему три годика всего. А сами-то они какие красивые лежали, что он, что она. Лица им не изуродовало. Сама я не видела, далеко стояла. Говорили так. Знаешь, некоторые любопытные так и лезли поближе, всех расталкивали. Что за люди… Кому горе, а кому — поглазеть да посплетничать потом. Две рядом со мной все говорили про первого мужа Светы (так вроде сестру Колькину зовут. Теперь уж — звали). Обсуждали подробности: как к гробу подошел, как смотрел, как плакал. А одна… Еще чище. С собакой на поводке (и псина-то какая здоровая!) все лезла поближе. Вышла гулять с собакой — так и гуляй. Куда ж ты к гробу лезешь с ней? И ведь, знаешь, немолодая эта собачница-то, лет пятьдесят с лишним. Должна бы уж понятие иметь. Наревелась я там. Мне было видно мать Светы и брата ее. И мать с отцом — у другого гроба. И на них смотреть — сердце разрывалось, и свое вспоминалось. Пришла домой — вся никуда. Давление подскочило, наверное. Я мерить не стала, таблетки все равно не пью. Ох, никому не дай Бог детей своих хоронить…
А сколько таких случаев. Это вот сестра Колькина… А еще с ними дружил Алеша. И какой же хороший был парень… Наш-то задиристый (а после твоей смерти — вообще невыносимый стал, как школу окончил — и не знаю), а тот — спокойный, добрый. Генка все за него боялся, как он в армии будет. А в армии как раз все было нормально. Окончил Алеша торгово-кулинарный техникум, и служба у него была на кухне: почет и уважение. Служил недалеко, на побывку раз пять приезжал. Вернулся — дома нарадоваться не могли. Убили его. На улице. Куртку кожаную сняли — тогда еще и не у всех были, а ему брат-хоккеист откуда-то привез, красивую очень. А ведь случилось все в Генкин день рождения. Ребята все у нас собрались. И не очень уж долго сидели, разошлись часов в девять вечера. Алеша все хотел свой магнитофон из дома принести, а остальные: да ладно, обойдемся. Принес бы магнитофон, потом бы домой понес. И никуда бы не поехал… Генка простить себе не может. Ребята все пошли Алика проводить до остановки, а наш-то дома остался: девчонка у него была.
Ну вот. Стояли они, значит, на остановке у кинотеатра. А Алеша говорит: «Рано еще. Если сейчас первый троллейбус (в смысле — «номер первый») подойдет, поеду в бар, к другу». Он в баре этом раньше, до армии, работал. Тут и подошел троллейбус этот проклятый, ребята не удержали — уехал Алеша. А утром мать к нам: не у вас? Да, говорим, может, уехал к Алику и ночевать у него остался. Так и думали. Это мы думали. А мать-то уж все чувствовала. Генка на машине тогда в таможне работал, повез ее в больницу. Узнать было почти невозможно. Пять дней Алеша в реанимации пролежал. Организм молодой, боролся. А надежды не было. С самого начала не было. Умер Алеша. А жизнь оборвалась у всех его близких. У Кати, матери его, глаза как пеплом присыпало. Уж несколько лет прошло, а встречаться с ней — страшно. Боль, сплошная боль. Что скажешь? Что спросишь? Как здоровье? А зачем оно ей? И все — зачем? Мы-то все как своего оплакивали. А ей каково? Генка очень тяжело пережил. Вспомнить страшно, как все было. И Иринка наша тоже с ума сходила, в религию тогда ударилась, из церкви не вылезала. У нее тогда года не прошло, как дочь у подруги умерла — тоже трагедия, не передать. Да… Ирина заметку в газету написала. Она у меня хранится. Вот здесь лежит, в альбоме. Сейчас. Вот. Видишь: «Его звали Алеша». Я тебе прочитаю:
«Он умер, не приходя в сознание, на шестые сутки после случившегося. Только скажет ли кто, что случилось? Он — уже не скажет.
Перед глазами — теперь навсегда — добрая, милая улыбка. Трудно представить, что ее больше не будет. Не будет хорошего парня, хорошего друга, хорошего сына.
Его не избивали — убивали. Но молодой организм боролся за жизнь, и сердце еще стучало пять дней и пять ночей. Врачи сказали сразу: надежды нет. И его, еще живого, оплакивали все, кто знал о случившемся. Только скажет ли кто, что случилось? Как случилось? Свидетелей нет. Никто ничего не видел. Не видел? Или не захотел увидеть? Не захотел увидеть ни зверского нападения (предположительно в 12 часов ночи, с 10 на 11 октября), ни его, истекающего кровью около остановки «Забайкальская», где пролежал он до семи утра.
Сняли кожаную куртку, забрали часы. Лишали жизни — за это?!
Те, кто убивал, газет не читают. Им не крикнешь: «Что же вы сделали, подонки?!» Но те, кто что-то видел (ну ведь были же такие!), пусть вам будет больно от мысли, что подобное может случиться с вами или вашим сыном (время такое — жуткое). И кто-то, кто мог бы помочь (вызвать милицию, «скорую»), равнодушно пройдет мимо. Пусть не случится такого. Пусть не случится».
Вот как она написала. Я давно не перечитывала. Больно очень. Вот до какой жизни мы докатились… На улицу выйти страшно. Разве такое было когда? Вон тогда у нас в Озерках один девчонку изнасиловал и убил. Весь поселок гудел. А сейчас? Каждый день грабят и стреляют. А мы уж вроде и привыкли. Нормой стало. Даже передача теперь такая есть: «Криминальная хроника» называется. А ведь никого не находят: преступников, я имею в виду. Вон каких людей поубивали. Владислав Листьев. Еще один журналист — как его фамилия-то, забыла — а, Холодов. Вот теперь совсем недавно — Старовойтова. И никого не нашли. А уж из-за простых-то, наверное, никто не напрягается. Вот ведь как сказала: «не напрягается», все так говорят — и ко мне прилипло. Да как сейчас говорят — это ужас один! Иринка — вроде преподаватель, да? И ведь не что-нибудь, а риторику и культуру речи преподает (теперь уж «преподавала» — ох, лучше и не вспоминать). А туда же. «Мам, не грузи меня», — все время так говорит. Ну что это такое? А еще рассказывала мне что-то и брякнула: «Они еще и не трахались ни разу». Я чуть со стула не упала.
Говорю:
— Что ты болтаешь? Постыдилась бы матери!
А она:
— А как бы ты хотела, чтоб я сказала?
— Ну можно выразиться как-то поприличнее, — говорю. — Например: они еще не были в близких отношениях.
А она только хохочет. Какая же легкомысленная, ведь дочь у нее взрослая…
А я ведь раньше, когда еще работала, никак в толк не могла взять, что у слова этого такое значение появилось. Это уж меня как-то в учительской просветили. И главное, ведь по телевизору постоянно звучит. Да и не только звучит. Один разврат показывают. Иногда фильм не досмотришь — выключаешь, потому что смотреть стыдно. Я вот удивляюсь. Сидят, например, Ирина, Женя, Света — смотрят что-нибудь. А там — сплошные постельные сцены. И Света ведь не уходит, как будто на экране ничего особенного не происходит. Со стыда сгоришь: отец ведь рядом сидит. А им всем — хоть бы что! Не понимаю.