Чевенгур
– Здесь, молодой человек, не уснете, – сказал один голый. – Тут только вшей сушить.
Дванов все-таки прилег. Ему показалось, что он с кем-то вдвоем: он видел одновременно и ночлежную хату, и самого себя, лежащего на печке. Он отодвинулся, чтобы дать место своему спутнику, и, обняв его, забылся.
Двое голых починили одежду. Один сказал:
– Поздно, вон малый уж спит, – и оба слезли на пол искать места в ущельях спящих тел. У мужика с черной бородой печка потухла; он встал, потянулся руками и сказал:
– Эх, горе мое скучное! – А потом вышел наружу и больше не возвращался.
В хате начало холодать. Вышла кошка и побрела по лежащим людям, трогая веселой лапкой распущенные бороды.
Кто-то не понял кошки и сказал со сна:
– Проходи, девочка, сами не емши.
Вдруг среди пола сразу поднялся и сел опухший парень в клочьях ранней бороды.
– Мама, мамка! Дай отрез, старая карга! Дай мне отрез, я тебе говорю... Надень чугун на него!
Кошка сделала спинку дугой и ожидала от парня опасности.
Соседний старик хотя и спал, но ум у него работал от старости сквозь сон.
– Ляжь, ляжь, шальной, – сказал старик. – Чего ты на народе пугаешься? Спи с Богом.
Парень повалился без сознания обратно.
Ночное звездное небо отсасывало с земли последнюю дневную теплоту, начиналась предрассветная тяга воздуха в высоту. В окна была видна росистая, изменившаяся трава, будто рощи лунных долин. Вдалеке неустанно гудел какой-то срочный поезд – его стискивали тяжелые пространства, и он, вопя, бежал по глухой щели выемки.
Раздался резкий звук чьей-то спящей жизни, и Дванов очнулся. Он вспомнил про сундук, в котором вез булки для Сони; в том сундуке была масса сытных булок. Теперь сундука на печке не оказывалось. Тогда Дванов осторожно слез на пол и пошел искать сундук внизу. Он весь трепетал от испуга утратить сундук, все его душевные силы превратились в тоску о сундуке. Дванов стал на четвереньки и начал ощупывать сонных людей, предполагая, что они спрятали под собой сундук. Спящие ворочались, и под ними был лишь голый пол. Сундука нигде не обнаруживалось. Дванов ужаснулся своей потере и заплакал от обиды. Он снова крался по спящим, трогал их сумки и даже заглядывал в печь. Многим он отдавил ноги, другим оцарапал подошвой щеку или стронул с места всего человека. Семеро проснулись и сели.
– Ну, чего ты, дьявол, ищешь? – с тихим ожесточением спросил благообразный мужик. – Чего ты сеял тут, бессонный сатаноид?
– Ляпни его валенком, Степан, к тебе он ближе! – предложил другой человек, спавший в шапке на кирпиче.
– Вы не видели сундука моего? – обратился Дванов к угрожающим людям. – Он был замкнут, вчера принес, а сейчас нету.
Подслеповатый, но тем более чуткий мужик пощупал свою сумку и сказал:
– Ишь ты гусь какой! Сун-ду-ук! Да аль он был у тебя? Ты вчерась порожний прибыл: я не зажмуривши сидел. А теперь сундука захотел!..
– Да дай ты ему, Степан, хоть раз: у тебя лапа посытей моего! – попросил человек в шапке. – Уважь, пожалуйста: всех граждан перебудил, сучий зверь! Теперь сиди наяву до завтра.
Дванов потерянно стоял среди всех и ожидал помощи.
Из другой комнаты, от русской печки, раздался чей-то устоявшийся голос:
– Выкиньте сейчас же этого ходока на двор! А то я встану, тогда всех перебрякаю. Дайте покой хоть в ночное время советскому человеку.
– А, да чего тут с ним разговаривать! – крикнул лобастый парень у двери и вскочил на ноги. Он схватил Дванова поперек, как павший ствол, и выволок его наружу.
– Остынь тут! – сказал парень и ушел в теплоту хаты, прихлопнув дверь. Дванов пошел по улице. Строй звезд нес свой стерегущий труд над ним. Небо от них чуть светлело по ту сторону мира, а внизу стояла прохладная чистота.
Выбравшись из поселка, Дванов хотел побежать, но упал. Он забыл про свою рану на ноге, а оттуда все время сочилась кровь и густая влага; в отверстие раны уходила сила тела и сознания, и Дванову хотелось дремать. Теперь он понял свою слабость, освежил рану водой из лужи, перевернул повязку навзничь и бережно пошел дальше. Впереди его наставал новый, лучший день; свет с востока сегодня походил на вспугнутую стаю белых птиц, мчавшихся по небу с кипящей скоростью в смутную высоту.
Направо от дороги Дванова, на размытом оползшем кургане, лежал деревенский погост. Верно стояли бедные кресты, обветшалые от действия ветра и вод. Они напоминали живым, бредущим мимо крестов, что мертвые прожили зря и хотят воскреснуть. Дванов поднял крестам свою руку, чтобы они передали его сочувствие мертвым в могилы.
* * *Никита сидел в кухне Волошинской школы и ел тело курицы, а Копенкин и другие боевые люди спали на полу. Раньше всех проснулась Соня; она подошла к двери и позвала Дванова. Но Никита ей ответил, что Дванов тут и не ночевал, он, наверно, отправился вперед по своему делу новой жизни, раз он коммунист. Тогда Соня босиком вошла в помещение сторожа Петра.
– Что ж вы лежите и спите тут, – сказала она, – а Саши нет!
Копенкин открыл сначала один глаз, а второй у него открылся, когда он уже был на ногах и в шапке.
– Петруша, – обратился он, – ты вари свою воду на всех, а я отбуду на полдня!.. Что ж вы ночью не сказали мне, товарищ? – упрекнул Соню Копенкин. – Человек он молодой: свободная вещь – погаснет в полях, и рана есть на нем. Идет он где-нибудь сейчас, и ветер выбивает у него слезы из глаз на лицо...
Копенкин пошел на двор к своему коню. Конь обладал грузной комплекцией и легче способен возить бревна, чем человека. Привыкнув к хозяину и гражданской войне, конь питался молодыми плетнями, соломой крыш и был доволен малым. Однако, чтобы достаточно наесться, конь съедал по осьмушке делянки молодого леса, а запивал небольшим прудом в степи. Копенкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, Революция и затем конь.
– Здорово, Пролетарская Сила! – приветствовал Копенкин сопевшего от перенасыщения грубым кормом коня. – Поедем на могилу Розы!
Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург. Эта надежда согревала его сердце и вызывала необходимость ежедневных революционных подвигов. Каждое утро Копенкин приказывал коню ехать на могилу Розы, и лошадь так привыкла к слову «Роза», что признавала его за понукание вперед. После звуков «Розы» конь сразу начинал шевелить ногами, будь тут хоть топь, хоть чаща, хоть пучина снежных сугробов.
– Роза-Роза! – время от времени бормотал в пути Копенкин – и конь напрягался толстым телом.
– Роза! – вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками. Для Копенкина все направления дорог и ветров шли в Германию, а если и не шли, то все равно окружат землю и попадут на родину Розы.
Если дорога была длинна и не встречался враг, Копенкин волновался глубже и сердечней.
Горячая тоска сосредоточенно скоплялась в нем, и не случался подвиг, чтобы утолить одинокое тело Копенкина.
– Роза! – жалобно вскрикивал Копенкин, пугая коня, и плакал в пустых местах крупными, бессчетными слезами, которые потом сами просыхали.
Пролетарская Сила уставала, обыкновенно, не от дороги, а от тяжести своего веса. Конь вырос в луговой долине реки Битюга и капал иногда смачной слюной от воспоминания сладкого разнотравия своей родины.
– Опять жевать захотел? – замечал с седла Копенкин. – На будущий год пущу тебя в бурьян на месяц на побывку, а потом поедем сразу на могилу...
Лошадь чувствовала благодарность и с усердием вдавливала попутную траву в ее земную основу. Копенкин особо не направлял коня, если дорога неожиданно расходилась надвое. Пролетарская Сила самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и всегда выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копенкина. Копенкин же действовал без плана и маршрута, а наугад и на волю коня; он считал общую жизнь умней своей головы.