Совершеннолетние дети
— У меня есть теперь подруга — Стефа Сидор. Знаешь ее?
Данко прищуривает глаз так, как это любит делать дядя Муха, когда он «под мухой».
— А, знаю! Ты можешь даже передать ей поклон от меня.
— Вы знакомы? — живо спрашивает Дарка, и ей вспоминается встреча в парке.
— Почти знакомы… Было время, когда панна Стефа не имела ничего против знакомства со мной, а я, такой недотепа, проморгал.
Данко смотрит в серьезное, взволнованное лицо Дарки тоже серьезным взглядом и вдруг смеется примирительным, счастливым смехом.
— Эх, ты… ты… ребенок!
Дарка отворачивается от него. Данко не на шутку встревожен:
— Что с тобой? Дарка, ну что случилось?
— Ничего… Право, ничего… Я такая глупая!
— Ты должна сказать мне правду, — говорит он голосом, который делает его на десять лет старше.
Дарка вынужденно улыбается.
— Что я тебе скажу? И зачем говорить? Чтобы ты смеялся надо мной?
— Дарка!
Он уже угрожает, и только теперь она признается:
— Видишь, ты опять добр ко мне, а я думала… — глупые слезы опять застилают глаза, и Дарка не может закончить мысль, — я думала, что ты уже совсем с той… дочкой префекта, и уже перестанешь дружить со мной и… Орыськой.
Дарке уже не стыдно своих слез. Пусть Данко видит и знает. Если бы только она могла вырезать сердце из груди и дать ему подержать в руке, чтоб Данко почувствовал, что бьется оно ради него.
Данко вынимает из нагрудного кармана аккуратно выглаженный шелковый платок и мягко вылавливает им Даркины слезы. Оба при этом от души смеются. Дарка глядит на него чисто промытыми, жалобными глазами и хочет, чтобы он сам догадался о том, чего она не может ему сказать:
«Оставь в покое ту румынку… Ты, верно, сам не догадываешься, почему должен провожать ее каждый день. Я боюсь… я почему-то боюсь, что эта дочка префекта станет Твоим и моим несчастьем…»
Данко тотчас по глазам Дарки догадывается о ее переживаниях.
_ Нельзя девушке грустить, когда на это нет причин…
Погляди на меня, Дарка. Так! А теперь улыбнись!
«Тихо, глупенькое, — приказывает своему сердцу Дарка, — тихо! Он не будет дружить с той хотя бы для того, чтобы не причинять мне неприятностей. Разве ты не видишь, глупенькое, как он охраняет мой покой?»
— Что ты будешь делать в воскресенье? — спрашивает вдруг Данко.
Дарка боится предложить готовый план. А что, если он хочет условиться с ней на воскресенье?
— Дело в том, что я собираюсь с товарищами на прогулку в Цецин. Поедем туда на велосипедах!
— А эти твои товарищи — кто они? — Дарке интересно как можно больше узнать о нем.
— Мои товарищи? О, это хорошие ребята!
И Дарка снова должна согласиться, что существует много дел, много людей, принадлежащих только миру Данка, его «собственному» миру, и все это отделяет ее от него, как река без моста.
…Закат по золотой лесенке спускается на городские крыши. Осенний холодок уже подбирается к балкону. Дарка в одном платье, надо встать и накинуть на плечи пальто, но она боится, что как только встанет, поднимется и Данко. Впрочем, он поднимется и так.
— Я пойду.
Сердце у Дарки обрывается, но она не решается задерживать Данка.
— До свидания!
— До свидания!
И она не провожает его даже в коридор. Ей не хочется сразу после разлуки с Данком встретиться с хозяйкой или, еще хуже, с Лидкой.
Дарка облокачивается на перила балкона и видит, как Данко поправляет воротник, поворачивается и уходит вниз по Русской. У церкви он сворачивает направо.
«Нет, это дорога не к Джорджеску», — с облегчением вздыхает Дарка.
И вдруг ее заливает волна горячей жалости и раскаяния. Как могла она отпустить Данка без единого сердечного слова? Почему не окликнула его еще с балкона? А потом еще… удивляться, что Данко ищет общества этой Лучики. Этой по-цыгански музыкальной румынки! А Стефа? Нет, еще ближе, еще роднее стала она Дарке. Ведь ей тоже понравился Данко, а разве это не говорит о родстве их душ?
VIII
Первое ноября с голыми ветвями, на которых повисла ледяными слезами роса, возникло так неожиданно, что не появись в тот день папа, Дарка не поверила бы, что уже первое.
Папа, как большинство интеллигентов, живущих в деревне, урвав полдня от хозяйства, дома, школы, хотел за эти полдня привезти с собой в село полгорода. Да! За немногие часы между ранним утренним поездом и уходящим в полдень надо было успеть несколько раз пробежать вниз и вверх по лестницам школьной инспекции, наведаться во все прогрессивные украинские редакции (разузнать там новости, которые до рядового гражданина не допускала цензура), заглянуть в единственный украинский книжный магазин, выпить чаю в знакомом ресторане в надежде встретить там кого-либо из старых приятелей, выполнить все мамины поручения (длинный-предлинный список), а после всего, как это ни странно, — Дарка. Это, верно, затем, чтобы никуда уже больше не уходить от нее. Но что из этого? Все равно Дарка последняя в списке важных дел, и для нее остается меньше всего времени.
Папа на фоне чужой среды и других условий совсем иной, чем в Веренчанке. Он робеет. Или так только кажется? Дарка заметила, что здесь, в городе, где много нарядных господ, меховой воротник папиного пальто как-то очень уж светится вытертым сгибом. И шляп с такими широкими полями не носит никто из хорошо одетых господ. Раньше, такое открытие рассмешило бы Дарку. Но сегодня ей больно от отцовской бедности. Впрочем, она ничуть не стыдится отца. Наоборот! Если бы ему от этого стало легче, если бы это могло иметь для него какое-либо моральное значение, она готова взять его под руку, пройти с ним вечером по самой аристократической улице, когда там больше всего шикарных мужчин и женщин, и говорить каждому из них:
«Смотрите… этот немодный господин — мой папочка…
Я горжусь им. Хотите, я при всех поцелую ему руку?»
— Крепко, крепко поцелуй за меня мамочку, бабушку и Славочку, — передает свои приветы Дарка. Прощаясь на улице, она не может прижаться к папе, а только гладит рукой вытертый меховой воротник, как будто это его сердце.
Впервые ее кольнула легкая неприязнь к Славочке, задержавшей маму в Веренчанке. У мамы тоже нет новой шубы, но у нее молодое, свежее лицо, и поэтому она никогда не может иметь такой несчастный вид. После встречи с мамой всегда как-то веселее жить.
Счастье, что на следующий день (первое пришлось на четверг) была репетиция смешанного хора. Пятница — тот день недели, к которому стремились остальные шесть ночей и дней, исполненные надежд и возможностей. День, который волновал до потери рассудка и обещал так много, что почти всегда обманывал, поскольку почти каждую пятницу товарищи уводили Данка с собой, а Дарке приходилось довольствоваться обществом Лидки, всю дорогу моловшей чепуху.
И все же это был самый долгожданный день недели. Так хорошо стоять с ушами алыми, как два огонька, и сознавать, что где-то за десятками плеч и голов стоит кто-то бесконечно дорогой, смотрит на то же, что и ты, слушает те же голоса, дышит тем же воздухом. Это чувство рождало благодарность к миру и людям, к учителю Иванкову, который хочет сделать ее человеком и поэтому разрешил приходить сюда и приравнял к тем, кого судьба одарила слухом.
Сегодня учитель Иванков какой-то не такой, как каждую пятницу. Он не торопится раздавать голоса, а поднимается на возвышение недалеко от фисгармонии и ждет. Он мог бы уже начать говорить, в классе совсем тихо. Впрочем, тишина вызвана больше удивлением странным поведением учителя, чем уважением к его особе.
Что такое урок пения в гимназии, чтобы за него уважать учителя? К тому же Иванков среди буковинцев пользовался дурной славой: он в числе первых вышел встречать оккупантов с музыкой. Правда, теперь об этом громко не говорили, даже вовсе перестали вспоминать, боясь нажить неприятностей со стороны сигуранцы, но этот факт остался в памяти общественности.
Иванков опирается правой рукой на стол и говорит (его слова будят необычное эхо):