Смерть и жизнь больших американских городов
Двадцать лет назад, когда я впервые увидела Норт-Энд, его здания — таунхаусы разнообразных видов и размеров, разделённые по этажам на квартиры, и дешёвые многоквартирные дома в четыре — пять этажей, построенные, чтобы разместить поток иммигрантов вначале из Ирландии, потом из Восточной Европы и, наконец, из Сицилии, — были страшно перенаселены, и создалось общее впечатление, что район подвергается жестокому физическому избиению и, само собой, чрезвычайно беден.
В 1959 году, когда я снова побывала в Норт-Энде, я была поражена произошедшей переменой. Десятки и десятки домов были отремонтированы. Вместо матрасов, заменявших выбитые стекла, я увидела подъёмные жалюзи и свежую краску на стенах. Во многих маленьких переоборудованных домах теперь обитала одна семья или две вместо прежних трёх — четырёх. Некоторые семьи, жившие в дешёвых многоквартирных домах, получили больше простора, соединив две квартиры в одну и оборудовав там ванную, новую кухню и тому подобное (я выяснила это позже, побывав у людей дома). Я заглянула в узкий переулок, думая, что по крайней мере там увижу старый, неопрятный Норт-Энд, — и ошиблась: опять аккуратно расшитая кирпичная кладка, новые жалюзи и поток музыки из внезапно открывшейся двери. Поистине это до сих пор единственный на моей памяти район крупного города, где боковые стены зданий вокруг паковочных площадок не были оставлены необработанными и как бы ампутированными, — их подновили и выкрасили, как и участки, находящиеся на самом виду. Между жилыми домами имелось невероятное количество превосходных продовольственных магазинов и таких предприятий, как мастерские по обивке мебели, по металлообработке, по деревообработке, как пищевые предприятия. На улицах кипела жизнь: дети играли, взрослые делали покупки, гуляли, беседовали. Если бы не январский холод, наверняка некоторые сидели бы под открытым небом.
Царившая на улицах общая атмосфера жизнерадостности, дружелюбия и здоровья была так заразительна, что я начала спрашивать у прохожих, как пройти в то или иное место, просто ради удовольствия от разговора с ними. За предыдущие два дня я повидала в Бостоне много чего, большей частью весьма удручающего, и Норт-Энд на этом фоне вызвал у меня облегчение, показавшись самым здоровым местом в городе. Но я не могла понять, откуда явились деньги на все это обновление, — ведь сейчас почти невозможно получить сколько-нибудь существенную сумму под залог недвижимости в большом американском городе, если только дом не находится в районе с высокой квартирной платой или в районе, имитирующем пригород. Чтобы в этом разобраться, я зашла в ресторан с баром, где шёл оживлённый разговор про рыбалку, и позвонила знакомому бостонскому градостроителю.
— О господи, как это вас туда занесло? — удивился он. — Откуда у них деньги? Да никто туда не вкладывает ни денег, ни трудов! Там ничего не происходит вообще. Когда-нибудь начнёт происходить, но не сейчас. Это трущоба!
— Нет, Норт-Энд не кажется мне трущобой, — возразила я.
— Да бросьте! Норт-Энд — самая скверная трущоба города. Двести семьдесят пять жилых единиц на акр жилой застройки! Очень неприятно признавать, что в Бостоне такое есть, но это факт.
— А ещё какие-нибудь цифры у вас имеются?
— Да… странная штука. Уровни преступности, заболеваемости и детской смертности там одни из самых низких в городе. Ещё — наименьшее на весь Бостон отношение квартплаты к доходу. Умеют же люди находить выгодные варианты! Поглядим дальше… количество детей — среднее по городу, тютелька в тютельку. Смертность низкая — 8,8 на тысячу при средней по городу 11,2. Смертность от туберкулёза очень низкая, меньше одного случая на десять тысяч, ничего не понимаю, это лучше даже, чем в Бруклайне. Раньше Норт-Энд был самым туберкулёзным районом Бостона, но теперь, оказывается, все не так. Крепкие люди, должно быть… Так или иначе, это жуткая трущоба.
— Побольше бы таких трущоб, — заметила я. — Только не говорите мне, что имеются планы все это снести.
— Я понимаю ваши ощущения, — сказал он. — Я и сам частенько туда заезжаю — просто походить по улицам, проникнуться этой чудесной, приветливой уличной атмосферой. Вам стоило бы летом там побывать — вот когда у них настоящее веселье! Летом у вас голова бы кругом пошла. Но, разумеется, рано или поздно мы за этот район возьмёмся. Надо убирать людей с улиц.
Забавно, не правда ли? Инстинктивно мой знакомый чувствовал, что Норт-Энд хорошее место, и социальная статистика это подтверждала. Но все усвоенное им как градостроителем-практиком по поводу того, что хорошо и что плохо для городских районов и их обитателей, все, что делало его специалистом, говорило ему: Норт-Энд — это плохо.
Ведущий бостонский банкир, человек «далеко не последний во властных кругах», к которому мой знакомый меня адресовал, чтобы я спросила его о финансировании, подтвердил то, что мне и так стало ясно из разговоров с жителями Норт-Энда. Деньги явились не по милости великой американской банковской системы, которая сейчас знает о градостроительстве достаточно, чтобы не хуже градостроителей распознавать трущобы. «Кредитовать Норт-Энд нет никакого смысла, — сказал банкир. — Это трущоба! Туда до сих пор едут иммигранты! К тому же во время Депрессии там было очень много случаев лишения прав выкупа заложенной недвижимости. Плохая репутация». (Про это я тоже успела узнать, как и про то, что семьи затем копили деньги и складывались, чтобы выкупить некоторые из строений, перешедших в собственность залогодержателей.)
На протяжении четверти века после Великой депрессии самый большой размер займа под залог недвижимости, который можно было получить в этом районе с населением примерно в 15 000 человек, составлял, по словам банкира, 3000 долларов, «причём таких случаев было крайне мало». Изредка давались займы в 1000 и 2000 долларов. Обновление почти всецело велось за счёт бизнеса и доходов от жилой недвижимости внутри района, а также за счёт безденежного обмена квалифицированной работой среди его жителей и их родственников.
К тому времени я уже знала, что эта невозможность получать займы для обновления зданий была для жителей Норт-Энда очень сильной головной болью, как и то, что новое строительство в этом районе представлялось мыслимым только ценой разгрома всего здешнего сообщества в духе студенческих мечтаний об идеальном городе. Подобная судьба виделась людям отнюдь не в теоретическом свете: у них на глазах расположенный поблизости и сходный социально, хоть и более обширный физически Уэст-Энд был таким образом полностью уничтожен. Обитатели Норт-Энда, помимо прочего, понимали, что ремонт и латание прорех не могут длиться бесконечно.
— Имеет ли Норт-Энд какие-нибудь шансы на займы для нового строительства? — спросила я банкира.
— Никаких абсолютно! — ответил он, раздражённый моей тупостью. — Это трущоба!
Банкиры, как и градостроители, действуют в больших городах на основании определённых теорий. Эти теории они получили из тех же, что и градостроители, интеллектуальных источников. Банкиры и городские чиновники, гарантирующие залоги, не придумывают сами ни градостроительных теорий, ни, что удивительно, даже экономических доктрин, касающихся больших городов. Они сейчас люди просвещённые и черпают идеи у идеалистов, запоздав на поколение. Поскольку теоретическое градостроительство не произвело на свет новых крупных идей за время существенно большее, чем одно поколение, градостроители-теоретики, финансисты и чиновники сегодня находятся примерно на одном уровне.
Если говорить прямо, все они ныне пребывают на той же стадии изощрённого учёного суеверия, на какой медицинская наука стояла в начале прошлого века, когда врачи беззаветно верили в кровопускание, якобы избавляющее организм от болезнетворных соков — «гуморов». Нужно было учиться годы и годы, чтобы знать, при каких симптомах какие именно вены и каким образом нужно вскрывать. Надстройка технических сложностей была воздвигнута в таких подробностях и на таком серьёзе, что эта литература и сегодня читается как нечто почти правдоподобное. Впрочем, поскольку люди, даже когда они с головой погружены в описания действительности, имеющие с этой действительностью мало общего, редко бывают полностью лишены способности наблюдать и самостоятельно мыслить, наука кровопускания на протяжении большей части своей долгой истории обычно смягчалась некоторой долей здравого смысла. Точнее, смягчалась до тех пор, пока не достигла ослепительных технических вершин — где бы вы думали? В юных Соединённых Штатах. Кровопускание тут, можно сказать, пошло вразнос. Оно нашло чрезвычайно влиятельного энтузиаста в лице доктора Бенджамина Раша, доныне почитаемого как величайшего врача-политика революционного и федерального периодов, гения медицинского администрирования. Доктор Раш если брался за дело, то доводил его до конца. Среди дел, за которые он взялся (в том числе хороших и полезных), было распространение обычая кровопускания на случаи, в которых до той поры благоразумие или милосердие предписывало врачам от него воздерживаться. Раш и его ученики пускали кровь очень маленьким детям, чахоточным, глубоким старикам — словом, почти всем, кому выпало несчастье заболеть в зоне его влияния. Крайности его практики вызвали у европейских врачей, применявших кровопускание, тревогу и ужас. Тем не менее даже в 1851 году комитет, образованный законодателями штата Нью-Йорк, официально одобрил огульное использование кровопускания. Он едко высмеял и осудил врача Уильяма Тернера, который имел опрометчивость издать брошюру, критикующую доктрины доктора Раша, и назвать в ней практику кровопускания больным «противной здравому смыслу, всеобщему опыту, просвещённому разуму и очевидным законам божественного Провидения». Нужно укреплять больной организм, а не выкачивать из него кровь, сказал доктор Тернер, за что и поплатился.