Свой среди чужих, чужой среди своих
— Вот в это я охотно верю, ротмистр! — Есаул рассмеялся. — Охотно... — И он пошел к дому, видневшемуся за деревьями. Казачок Гринька поспешил за ним.
Когда они отошли так, что Лемке не мог их видеть, Брылов вдруг обернулся, схватил Гриньку за плечо, притянул к себе и зашептал в самое ухо:
— Глаз с него не спускай, понял? Шкуру спущу!
Казачок молча кивнул, черные смышленые глаза заблестели.
— Ступай! — И Брылов легонько толкнул его в плечо.
Лемке тем временем вышел на поляну, где расположился обоз. Несколько человек прогнали мимо него расседланных лошадей.
Лемке подошел к одной из подвод и остановился. Где-то невдалеке, за кустарником, тренькала балалайка. Ротмистр огляделся по сторонам и, осторожно приподняв рогожу, которой была накрыта подвода, начал шарить. Он не видел, что за ним наблюдает, прячась за кустами, казачок Гринька.
Ничего не найдя, Лемке направился к другой подводе, стал ощупывать сложенные на ней мешки и узлы. Один мешок он даже приподнял и встряхнул, прислушался: не звенит ли?
— Эй, павлин сиамский, ты чего шукаешь? — неожиданно спросил полуголый бородатый человек, выглядывая из-под кустов.
— Узелок свой потерял где-то, — ответил Лемке. — Рубахи чистые, пара сапог новых... Не могу найти, жалко.
— А ну отвали от телеги! — угрожающе протянул бородатый. — Узелок!.. Тут твоих узелков нету.
— Тута все народное! — ехидно подхватил другой голос.
Неподалеку, у едва тлевшего костра, сидел казах Кадыркул, чинил уздечку. Он срезал ножом истлевший ремень, вынул из кармана стальную цепочку, стал ее прилаживать. Эта цепочка скрепляла «золотой» баул с наручником, который был недавно на руке Липягина. Ногу казах перевязал тряпкой, из-под которой торчали какие-то листья. Рядом послушно стояла непривязанная лошадь.
Лемке прошел мимо Кадыркула, машинально потрепал лошадь по холке. Цепочку, с которой возился казах, ротмистр не заметил.
Казачок Гринька бесшумно следовал за Лемке.
Было уже далеко за полночь, а в окнах здания губкома все еще горел огонь. За длинным столом, за которым обычно заседали члены губкома, сидел Кунгуров и рассматривал большую карту-шестиверстку. Изредка он делал на ней пометки, потом что-то записывал в блокнот.
От стола к окну, глядя себе под ноги, шагал Сарычев. Иногда останавливался, смотрел в темноту за окном, на редкие подслеповатые фонари.
— От предполагаемого лагеря банды до границы верст сто — сто пятьдесят, — задумчиво проговорил Кунгуров и опять что-то пометил на карте. — Надо будет сразу перекрыть дорогу на Чаньгушский перевал.
Сарычев не отозвался. Через секунду спросил:
— У тебя закурить найдется? Дай-ка.
Кунгуров быстро взглянул на него, молча достал кисет, клок бумаги, протянул. Сарычев долго вертел самокрутку. Прикурил от керосиновой лампы, спросил сердито:
— Ну что уставился?
— Ничего... Здоровье бы поберег. — Кунгуров аккуратно свернул карту, запихнул ее в планшетку, поднялся. — Я в казармы поеду. — Помолчал. — Слышишь, Василий Антонович, тебе на митинге надо быть. Речь красноармейцам сказать перед походом.
— Хорошо, — ответил Сарычев и отвернулся к окну.
Кунгуров вышел. Сарычев дымил самокруткой и один в огромном пустом зале угрюмо шагал от окна к столу и обратно, глядя перед собой прищуренными, словно от боли, глазами. Кашель гулко ударялся о стены, эхо дробило его и множило. Сарычев посмотрел на письменный стол. Стопка деловых бумаг заметно выросла, неотложные дела накапливались, а он все не мог за них приняться. Шилов, золото, погибший Липягин и товарищи — тяжкое горе навалилось на плечи... Он не мог, не хотел верить, что Шилов — предатель. Вспомнилось, как они отстреливались от казаков под Чугальней. Вдвоем. В талом, затвердевшем снегу. Несколько раз наступали минуты, когда казалось, что все кончено. Но нет! Пулемет работал исправно, и казаки откатывались на прежний рубеж, оставляя на снегу трупы. Двое красных, засевших в полуосыпавшемся окопчике против казаков... Шилов тогда смеялся и рассказывал, как он в детстве утащил у матери ключи, забрался в погреб и съел два кубана сметаны и как его потом стегали крапивой, с тех пор он на сметану смотреть не мог, на всю жизнь наелся... И вдруг Шилов предал?! Невероятно! Но факты... Факты убеждают... Впрочем, не все. Вот взять, к примеру, баул. Если Шилов участвовал в грабеже, то зачем ему было возвращаться в чека, да еще с пустым баулом в руках? Не проще ли предположить, что этот баул — двойник тому, с золотом? Ведь такие баулы не редкость, на толкучке хоть завались... Но Шилов! Знал ли он об этом? А если он все-таки выдал время отправки золота? И, выдав, испугался возмездия и вместе с бандой участвовал в грабеже поезда. Нет, тут что-то не так...
Сарычев подошел к телефону, крутанул ручку и снял с рогулек трубку.
— Савельев? Заводи... Куда, куда! Твое какое дело?
За эти дни Шилов сильно осунулся, и впадины на щеках заросли густой щетиной. Он лежал на топчане в углу под решетчатым окном, закинув руки за голову, и смотрел в потолок, не спал.
С тяжелым лязгом отодвинулся засов, и дверь отворилась, на пол легла резкая полоска света. В камеру вошел Сарычев, а за ним часовой-красноармеец, несший в руке керосиновую лампу. Метался слабый огонек, на сырых стенах горбатились уродливые тени.
Сарычев поставил поближе к топчану табурет и сел. Шилов лежал неподвижно, по-прежнему глядя в потолок. Часовой опустил лампу на пол и вышел. Снова пронзительно и длинно простонала ржавая дверь.
— Ты спишь, Егор? — тихо позвал Сарычев.
— Сплю, — ответил Шилов, не повернув головы.
— Егор... — Сарычев закашлялся. Гулкие, хриплые звуки заполнили камеру.
Шилов молчал.
— Ты понимаешь, Егор, все против тебя... Хоть бы один факт в твою пользу!
Шилов не ответил. Сарычев тоже помолчал, потом заговорил задумчиво:
— Сейчас ехал в машине, вспоминал, как мы с тобой хлеб по деревням собирали. — Секретарь глянул на Шилова, улыбнулся. — Помнишь, трое суток от них в болоте прятались. А Галицию помнишь? Семь лет прошло, и каких лет! Егор...
Шилов молчал.
— У меня ведь ближе друга и не было никогда, — совсем тихо сказал Сарычев. — Ты хоть обо мне подумай. Ведь если ты враг — мне стреляться нужно. — Секретарь губкома смотрел в затылок Шилова, и боль, и отчаяние были в его глазах.
— А с чего ты взял, что мы дружили? — вдруг спокойно спросил Шилов.
— То есть как? — изумился Сарычев.
— А так... Когда дружат, другу с полуслова верят. — Егор снова отвернулся к стене. — Не было, выходит, у нас дружбы, Василий Антонович.
— Ты так думаешь? — Сарычев встал.
— Так думаю, — глухо ответил Шилов.
— А то, что каждый день гибнут замечательные люди, ты думаешь? — крикнул вдруг в отчаянии Сарычев. — А что диверсии кругом! Саботаж! Думаешь? А про банды, офицерье... про спекулянтов думаешь?! А что врагов у Советской власти больше чем достаточно, знаешь? И ты хочешь, чтобы я поверил тебе на слово?
— Хочу, — не сразу отозвался Егор.
— А ты бы мне поверил?
— Тебе — да! — твердо ответил Шилов.
Опять Сарычев долго молчал, смотрел на лежащего Шилова.
— Егор... — Сарычев успокоился, и теперь в голосе слышалась бесконечная усталость.
Язычок пламени в керосиновой лампе испуганно метался, и казалось, он вот-вот погаснет. На стене ломалась огромная тень от согнувшейся фигуры Сарычева, глаза, расширенные стеклами очков, блестели в полумраке.
— Попробуй вспомнить, Егор, — сказал Сарычев. — Еще есть время...
Он медленно вышел из камеры. Визгливо скрипнула дверь. Чуть позже вошел красноармеец, унес керосиновую лампу, и наступила темнота.
Шилов остался один. Некоторое время он лежал неподвижно, потом заворочался, сел на топчан, встряхнул головой. Он мучительно пытался вспомнить эти провалившиеся из памяти дни, напрягал волю, перебирал в уме короткие события...
Вот человек подает ему через окно пакет. Лица человека не видно. Он стоит так, что свет лампы не задевает его.