Голубая лента
Кинский бросил на собеседника иронический, но вместе с тем снисходительный взгляд. Это был зоркий взгляд проницательного человека. На Уоррена смотрели серые утомленные глаза, недоверчивые и чуть надменные. Тонкие губы Кинского сочувственно улыбались. «Какое самомнение!» — казалось, говорила его улыбка.
— Надеюсь, вы не обиделись на мою откровенность? Я, разумеется, ни в коем случае не имел намерения отбить у вас охоту к вашей профессии.
Уоррен подставил голову под кран, смыл пену и полотенцем просушил волосы.
— О, пожалуйста, пожалуйста! Говорите откровенно, с полной откровенностью, очень прошу вас об этом! — воскликнул он.
Лицо его раскраснелось от мытья, влажные кудри, упавшие колечками на лоб, делали его еще моложе, он казался совсем мальчишкой, школьником, который не по возрасту вытянулся. Не так-то легко отбить у него, Уоррена Принса, охоту к журналистике, он очень хорошо знает, что делает.
Принс надел роговые очки на свои близорукие глаза и только теперь по-настоящему разглядел лицо господина, который так уничтожающе отозвался об его профессии.
Лицо в самом деле необычное. Продолговатое, очень худое лицо аскета. Когда Кинский поворачивал голову в профиль, выделялся его крупный, резко очерченный орлиный нос. В мрачном взгляде глубоко посаженных глаз теплился какой-то тусклый огонек, они были как пепел, под которым едва тлеет жар. Глаза мечтателя, фанатика, монаха. Такое лицо могло быть у Савонаролы. Но чем больше Уоррен всматривался в это лицо, тем яснее убеждался, что он его уже видел. Где-то… Когда-то…
Этот нос, этот поразительно маленький рот! Без сомнения, видел!
Господин Кинский явно следил за своей внешностью, хотя костюм его казался несколько старомодным и поношенным. Его волосы, очевидно очень рано поседевшие, были аккуратно причесаны на пробор. У него были узкие руки и на редкость маленькие ноги. Великолепный экземпляр европейца, сделал заключение Уоррен. Аристократ? Художник? Актер? Кинский, почувствовав, что его беззастенчиво разглядывают, неожиданно поднял на Уоррена глаза; тот смущенно улыбнулся и выпалил:
— Итак, о прессе вы не весьма высокого мнения? Это не трудно заметить.
Кинский покачал головой.
— Во всяком случае, я отнюдь не ценю ее так, как вы этого ожидали, господин Принс, — высокомерно возразил он. — А впрочем, признаюсь вам, я вообще очень редко читаю газеты.
Как, перед ним человек, не читающий газет? И это в эпоху, когда вырубают леса Канады и Ньюфаундленда, чтобы добыть необходимую для печатания газет бумагу? Уоррен окончательно растерялся.
— Как же, сударь, как же? — воскликнул он горячо. — Вот, например, разрушена землетрясением Мессина, разбился о скалы пароход, открыта бацилла рака. И вас все это не интересует?
— Да, но бациллу рака открывают не каждый день, — ответил Кинский с тонкой иронической улыбкой, чем расположил к себе Уоррена. — Все это интересно, — продолжал он, — однако речь ведь идет о принципиальной точке зрения. Вы меня понимаете, господин Принс?
— О принципиальной точке зрения?
— Да, я отвергаю все, что ведет к нивелировке людей. В том числе и прессу. Я отвергаю ее так же, как отвергаю кинематограф, граммофон и радио. Граммофон и радио я просто ненавижу. — Он слегка покраснел, и Принс почувствовал, что перед ним человек, умеющий ненавидеть.
Принс совсем опешил. Его полные румяные губы беззвучно шевелились, но он не мог произнести ни одного вразумительного слова.
— О, о! — бормотал он. — И граммофон?.. И кинематограф?..
Кинский повернулся к нему, и Принс впервые за все время их разговора увидел на его лице широкую улыбку.
— Вы сочтете меня старомодным, отсталым человеком, — сказал он. — И со своей точки зрения будете правы.
— Нет, нет! — возразил Принс, качая головой. — Но вы должны признать, что отвергаете многие завоевания нашей цивилизации.
— Вам угодно называть это завоеваниями цивилизации? Я бы это охарактеризовал совершенно иначе, — с явной насмешкой парировал Кинский.
Принс онемел. Что мог он на это ответить? Человек из другого мира! Антипод какой-то! Однако этот господин безусловно интересное явление. Он его выспросит, занесет все в один из своих толстых блокнотов и попридержит для романа, который надеется когда-нибудь написать.
— Ваши взгляды, сударь, довольно интересны, и все же позвольте мне высказать некоторые возражения, — сказал Принс, намереваясь продолжить разговор и прижать к стене противника.
Но Кинский уклонился.
— Простите, как-нибудь в другой раз, — сказал он, — я устал, я страдаю бессонницей. У нас, полагаю, будет еще не один случай поболтать.
Он полез в карман пиджака и вытащил портсигар.
— Право, не знаю, можно ли курить в каюте? — спросил он, но уже совсем другим, дружелюбным тоном. — Я впервые на таком пароходе.
Он смотрел на Принса доброжелательно и выглядел уже не таким несчастным и растерянным, как в тот момент, когда переступил порог каюты. Принс казался ему теперь славным малым, с которым легко можно ужиться. Он совсем еще мальчик и в восторге от прекрасной жизни, простирающейся перед ним, — необъятной, заманчивой и лицемерной. Несмотря на юношескую запальчивость, в нем чувствуется какая-то обаятельная простота и скромность.
Под взглядом Кинского Принс смутился и покраснел. Он откинул со лба влажный вихор.
— Разумеется, это строжайше запрещено. Но я постоянно курю в каюте, и все курят. — Он засмеялся, и в тот же миг смущение его улетучилось.
Кинский протянул ему портсигар — дорогая вещица: ляпис-лазурь, оправленная серебром. На верхней крышке маленькая серебряная корона. «О! А я что говорил? Конечно, аристократ!» Уоррену снова представился случай подивиться собственной проницательности.
— Надеюсь, господин Принс, мы не очень будем мешать друг другу, — заметил вскользь Кинский.
Уоррен надел воротничок, повязал галстук и, смотрясь в зеркало, не переставая думал, где и когда он видел это лицо. В том, что он его видел, он уже не сомневался: эти впалые виски, высокий лоб, этот маленький, плотно сжатый рот, этот крупный нос, — нет, он не мог ошибиться. Не вынимая изо рта сигареты, Уоррен как бы между прочим сообщил, что в каюте есть еще и третий пассажир, обаятельный человек. Это Филипп Роджер, его друг, чудесный парень, ему все всегда рады. К тому же он будет приходить только ночевать. Он очень занят.
— Он секретарь у Джона Питера Гарденера, — сказал Принс.
— Джона Питера Гарденера?
— Да, у Джона Питера Гарденера, — повторил Принс. Но это громкое имя, веское, как золото, не произвело, казалось, ни малейшего впечатления на владельца портсигара с серебряной короной. — Вам, вероятно, известно, кто такой Джон Питер Гарденер?
Кинский, рывшийся в своем саквояже, тихонько и весело фыркнул. Он не знал, кто такой Джон Питер Гарденер, и это было ему совершенно безразлично.
— Джон Питер Гарденер, — с гордостью объяснил Уоррен, — это уголь Америки! Уголь Америки! Это что-нибудь да значит! Не правда ли?
Кинский вынимал вещи из саквояжа, он ни словом не откликнулся и, казалось, совсем не слушал Принса.
По коридору пронеслись звуки гонга, далекие и гулкие, как эхо в лесу. Гонг звал к ленчу.
— Если вы пожелаете, сударь, занять место за нашим столом, — вежливо предложил Принс, натягивая пиджак, — вы доставите мне и Филиппу большое удовольствие.
— Благодарствую!
— Вы едете в Нью-Йорк? — спросил Принс деловито, словно намереваясь взять интервью. Он больше не мог сдерживать свое любопытство.
— Да, в Нью-Йорк.
— Позвольте спросить: по делам?
— Нет, не по делам, — ответил Кинский, избегая взгляда Уоррена.
— С научной целью?
— Нет, и не с научной, — уклончиво ответил Кинский.
Уоррен еще раз осмотрел в зеркало свой костюм и остался доволен. В Париже он полностью обновил гардероб у мосье Пело с улицы Ришелье. Замечательный портной и берет совсем недорого. Несколько рассеянно он продолжал все-таки расспрашивать: