Старое русло
— Здесь мне очень нравится.
— Пока мы еще не в пустыне, а на краю ее. Завтра доберемся до места. Меня беспокоит — найдем ли там воду?
— Вы будете копать колодец?
— Разумеется.
— А если не будет воды?
— Должна быть. Пока не найдем, придется возить воду из Сыр-Дарьи.
— Это далеко?
— Километров тридцать-сорок. Используем для этого верблюдов.
— Папа, разреши мне завтра ехать на верблюде?
— Пожалуйста. Только пожалеешь потом. На машинах мы через два часа будем на месте, а тебе придется ехать под зноем, на ветру, в пыли целый день. Но я не возражаю. Привыкай ко всему. Только не вздумай ехать в этой безрукавке — сгоришь.
— Узнает мама, что я езжу в пустыне на верблюде — ужаснется…
— Ради этого не стоит ехать.
— Узнает, что мы спим на земле, а рядом змеи, — с ума сойдет.
— Да, с ними шутить нельзя. Я как-то забыл о них… Хорошо, что Жакуп с нами.
— Он, кажется, очень хороший. Но почему, папа, он предупредителен только к тебе, а с другими даже не разговаривает?
— Может быть, потому, что я однажды оказал ему помощь…
— Расскажи, папа.
— Когда-нибудь в другой раз. Уже поздно, спи. Если ты и впрямь хочешь ехать с Жакупом, надо хорошо отдохнуть. Караван выйдет очень рано. Просыпайся и сама иди к Жакупу, меня не беспокой. Скажи старику, что я разрешил. Он тебя напоит чаем, и вообще — если с ним, я не буду беспокоиться. Только не вздумай расспрашивать его о том, какую услугу оказал ему твой отец. Он ни слова не скажет и еще обидится. Жакуп считает оскорбительным для себя разговор ради того, чтобы удовлетворить чье-то любопытство.
Лина спала крепко, как может спать здоровый человек на вольном воздухе, не обремененный никакими заботами, и чуть не проспала.
Жакуп поднялся еще до солнца. Разбудил Алибека. Вдвоем они начали вьючить верблюдов. Жакуп, наконец, счел нужным спросить кое о чем своего спутника.
— Ты чей?
— Джетымов. Из Сыр-Дарьинского района, аул Биркуль.
Старик склонил голову, задумался.
— Твоего отца звать Джетым?
— Нет, я рос без отца и долго не знал его.
— У тебя не было родственников, чтобы усыновить?
— Не знаю… Говорят, они не хотели…
— Как же звали твоего отца?
— Абукаир.
Старик быстро взглянул на Алибека, и его узкие глаза вдруг расширились, брови приподнялись, отчего на лбу удвоилось количество морщин. Он, казалось, был страшно удивлен, но не сказал ни слова, отвернулся и занялся тюками, однако руки плохо слушались его, дрожали…
Алибек не заметил ничего, занятый своим делом. Да и что могло значить для Жакупа имя «Абукаир»?
В это время из палатки выскочила Лина. Она бежала, придерживая левой рукой широкополую шляпу, а правой застегивая пуговицы короткой, до талии, куртки.
— Дядя Жакуп, голубчик, — кричала девушка, — я с вами поеду, мне отец разрешил.
Жакуп уже хотел было садиться на переднего верблюда; он посмотрел на Лину, как ей показалось, недружелюбно и не обмолвился ни словом в ответ.
— Мне отец разрешил, — повторила она.
Жакуп подошел к предпоследнему верблюду, заставил его опуститься на землю, поправил вьюки так, что между горбами можно было сидеть как в кресле, свесив ноги на одну сторону. Лина села. Жакуп отрывисто произнес какое-то слово, и верблюд медленно поднялся.
— О, как высоко! — весело воскликнула девушка. Алибек, наблюдая за ней, и радовался тому, что Лина поедет с ними, и досадовал: она не обратила на него никакого внимания.
— С добрым утром… Лина, — поприветствовал он девушку.
— Доброе утро, Алибек! Как хорошо!
Караван медленно двинулся берегом Куван-Дарьи.
Утро только началось. Солнце еще не взошло, но восток уже пылал ярко, алел морем тюльпанов, и все небо просветлело. Подул прохладный ветерок, он освежающе бодрил, и ничто пока не напоминало о скором наступлении утомительной изнуряющей жары. Внизу, в сухом русле, заросли саксаульника были покрыты дымчатым полумраком. От кустов джиды, редко разбросанных по берегу русла, тянулся сладковатый запах. Песок не резал глаза, как в полдень, сухой сверкающей белизной, он лежал внизу мягко-желтый, слегка затушеванный синим сумраком.
Лине было весело, она болтала ногами, улыбалась сама себе. Ей вспомнились ахи и вздохи матери, провожавшей ее в дорогу и наказывавшей отцу не отпускать от себя дочь ни на шаг, и это казалось смешным. Лина была довольна, что выскользнула из-под удручающей опеки матери и очутилась на просторе и свободе. В Москве она не могла сделать лишнего шага. Институт в часы занятий, квартира, изредка театр и кино вместе с матерью или с подругой из соседней квартиры, вместе с отцом купание в бассейне — вот все, что она знала, видела, чем жила до сих пор.
Мать при всяком удобном случае говорила о благоразумии, о том, что позволительно и что непозволительно, причем оказывалось, что почти все непозволительно — даже пройти по улице вдвоем с однокурсником или потанцевать на студенческом вечере, — и постоянно напоминала, что она дочь профессора и, значит, должна быть какой-то особенной девушкой… Но какой — мать, кажется, сама плохо понимала.
Сейчас мать была далеко, и Лина чувствовала себя свободной, а это уже само по себе счастье.
Правда, рядом был отец, но это совсем другое дело. Отец в щекотливых вопросах нравственного воспитания дочери всецело положился на мать и больше интересовался успехами Лины в учебе, видел в ней задатки будущего научного работника. Впрочем, он поощрял занятия физкультурой, но постоянно сталкивался с сопротивлением матери, которая внушала, что полуобнаженные тела физкультурников развращают. Дома отец ратовал за простые, здоровые, без фальши отношения. Он часто повторял, что самое главное в воспитании молодежи — говорить ей правду о том, что ожидает ее впереди.
Стольниковы не испытывали материальных затруднений, тем не менее Николай Викентьевич был решительно против всякого подобия роскоши. Единственно, на что он не жалел денег и в чем поощрял дочь, — были книги. Их выписывали, покупали ежедневно — книгами был забит весь кабинет профессора, и в каждой комнате стояли книжные шкафы и этажерки.
Николай Викентьевич напоминал дочери при всяком удобном случае, что ее ждет впереди работа, работа и работа — независимо от того, поступит ли она в аспирантуру или пойдет по линии практической деятельности. И Лина знала это, и платила отцу той же прямотой и искренностью. Но это касалось только дела — учебы, будущей работы, в повседневную жизнь дочери Николай Викентьевич почти не вникал, положившись тут на жену.
Таковы были отношения между Линой и отцом.
И потому-то сейчас она, не чувствовавшая глаза матери и хорошо знавшая отца, была беззаботно весела: покрикивала и даже пыталась свистеть на медленно идущего верблюда.
Алибек смеялся, глядя на нее. Девушка была обворожительно хороша. С озорным сияющим лицом, в легкой куртке, туго стянутой в поясе, в широкополой белой шляпе на пышных желтовато-светлых волосах, — какой необычный седок на косматом неуклюжем верблюде, мерно пустыне, залитой теплыми лучами…
[текст утрачен]
— Почему — как никогда? — повернулась к нему Лина.
— Потому, что солнце еще никогда не видело на груди пустыни такого цветка, какой видит в это утро, и оттого оно так радостно улыбается.
— О, Алибек, вы начинаете говорить в стиле восточных поэтов.
— Я говорю от себя, от всего сердца, и не думаю о стиле.
— А что еще подсказывает вам ваше сердце?
— Еще оно подсказывает мне, что этот цветок надо беречь. Солнце может неожиданно рассердиться — оно над пустыней капризно — и может опалить этот цветок горячим иссушающим пламенем. Разрешите продолжать?
— Продолжайте, пока не вывихнется язык, — рассмеялась девушка.
— Еще сердце досадует на то, что эти проклятые животные привыкли тащиться один за другим и их нельзя, как коней, поставить стремя в стремя. Если бы это были кони, я, с вашего позволения, поехал бы с вами рядом и смог бы незаметно прикоснуться к невиданному в пустыне цветку.