Сволочь ты, Дронов!
По всему выходило, что ее грязно использовали. Именно как шлюху. Не спросясь, ни тебе здрасьте, ни тебе пожалуйста — раз, и в дамки. Насилие, изнасилование — это всегда страшно, это всегда больно и гадко. Но когда это происходит в собственном доме?! Кажется, ничего нелепее и придумать невозможно: сосед заглянул на минуточку проверить антенну. 'Это' сейчас так называется?..
С другой стороны, можно ли назвать изнасилованием то, чего, по большому счету, не произошло? И пусть не потому, что насильник вовремя одумался, а из-за того, что ему самым непосредственным образом помешали. Но ведь все равно, даже если он и не довел начатое до конца, изнасилование же все равно остается изнасилованием? Или это стоит воспринимать лишь как попытку изнасилования? Хрен редьки не слаще. Насилие — оно и есть насилие, как ни назови.
И все-таки… Можно ли назвать насилием то, что произошло? То есть со стороны Дронова-то оно, конечно. А вот со стороны Альки? В смысле, с ее позиции? Да, позиция у нее действительно была интересная…
Нет, ну правда. Насилие ведь — это когда плохо, когда противно, когда мерзко, гадко и больно. А вчера? Из всех перечисленных наречий более-менее подходит разве что 'мерзко'. Да и то с некоторой натяжкой. А точнее, мерзко было уже потом, когда пришла мать. Впрочем, даже если бы она не пришла, все равно было бы мерзко. Но потом, потом, когда уже ничего нельзя было бы исправить. Да и захотела ли бы Алька что-то исправлять? Сама, по собственной воле, не оглядываясь на мать, на Дронова, на приличия и условности? И какая разница, было бы ей мерзко или не было бы, если бы это было уже потом, так сказать, постфактум? А может быть, ей было бы уже на все наплевать? Ведь было же наплевать в тот момент, когда…
Ох, при одном только воспоминании о том моменте мышцы снова сжимались, пытаясь вызвать иллюзию, что 'разведчик' снова там, опять вероломно ворвался на ее территорию, в ее запретную зону. Ой, как-то это неправильно, ведь Алька же сейчас должна содрогаться от ужаса произошедшего. А она если уж и содрогается от чего-то, так только от сладострастных воспоминаний. А еще… Стыдно признаваться даже самой себе, но еще Алька дико, просто-таки невероятно, до противной мелкой дрожи, сожалела, что мать помешала произойти тому, что уже начало происходить. Уж лучше бы потом Алька жалела о том, что 'это' было, чем теперь она сожалеет о том, что так и не узнала до конца, что же 'это' такое на самом деле.
Потому что только теперь поняла, почему же об 'этом' так много говорят ее сверстники, почему любой разговор, любая тема так или иначе в результате все равно сводятся к 'этому'. Потому что, оказывается, раньше не знала об 'этом' ровным счетом ничего, разве что немножечко теории. Потому что то, что было у них с Кузнецовым, лишь с очень большой натяжкой можно назвать таинственным и таким многозначительным словом 'это'. Потому что если Алька и испытывала с Витькой некоторые приятные эмоции, то только от поцелуев. Остальное же в лучшем случае можно было описать словом 'никак'. В худшие же дни подходило только одно слово: 'противно'…
Почему так? Разве это правильно? Почему, когда она была с Кузнецовым совершенно добровольно, и даже не без желания, в результате не получала и сотой доли ожидаемого? Правда, Алька что-то там пыталась даже попискивать, изображая восторг, дабы Витька не причислил ее к фригидным особам. А тут же, когда мало того, что нежданно-негаданно, абсолютно неожиданно, больше того — даже подло и вероломно, тут вдруг она без тени театральности издала такой вздох, что сама приняла его за стон. Она ведь и сегодня помнит этот звук. И от этого стона, бесконечным эхом отдающегося в мозгу (или это все-таки был вздох?), снова и снова сжимались мышцы, втягивался живот. Интересно, а живот-то почему втягивается? Казалось бы, уж он-то в этой игре никоим образом не задействован.
Что же это было? И почему так приятно вспоминать это? Разве не естественнее было бы попытаться забыть этот кошмар, этот срам? Сделать вид, что ничего не было, что она всего лишь невинная жертва насильника. Но сама-то Алька прекрасно помнила, как откровенно приглашающе выгнулось ее тело навстречу Дронову, едва только она почувствовала в себе непрошенного гостя. Тогда честно ли называть Дронова насильником? А как еще его назвать, если он именно им и является?!
Мать что-то ворчала за дверью, обращаясь вроде как к дочери, но на самом деле разговаривала сама с собой, ибо на Алькино участие в обсуждении вчерашнего происшествия даже и не рассчитывала:
— Ну вот что тут делать, что? В милицию идти? Так ведь потом позора не оберешься. Оно-то, конечно, надо наказать подлеца, так ведь наказание не на него одного ляжет. Так ведь и нам с тобой срамоты не оберешься, и Валентине ведь достанется. Ладно, ты шалава, так тебе бы и быть битой. Мне тоже поделом — шалаву вырастила, значит, тоже заслужила. А Валентине-то за что? Ведь порядочная же женщина. Единственная вина — замуж вышла за красавца. Не понимаю, хоть ты меня убей — не понимаю, чего она за него вышла? Мало того, что красавец, так ведь и моложе ее чуть не в два раза. На что, спрашивается, баба надеялась? Ох, дуры бабы, дуры. Говорят же: красивый муж — чужой муж. В смысле, всеобщее достояние. Чего уж тут удивляться? Вот пойду сейчас, да все Валентине и расскажу. Пусть знает, глупая, какой у нее мужик кобель. Что он тут вытворяет у жены под носом…
Алька даже не встрепенулась. Знала — никуда-то мать не пойдет, никому ничего не расскажет. Ни Валентине, ни кому другому. Ни про мужа ее кобелиного, ни про дочку свою непутевую. Побухтит-побухтит, да успокоится. Правда, при каждом удобном и неудобном случае будет Альке напоминать, как застукала ее с кавалером в самый пикантный момент. А уж Дронову — тому как пить дать ничего не грозит. Отделается, гад, даже не легким испугом, а презрительными взглядами соседки. Да только ему-то на ее презрение наплевать с высокой колокольни.
Ох, как же все непросто. Ведь если рассудить, то наказывать нужно не Альку, а именно Дронова. Она-то тут как раз и не при чем, она ведь ни о чем таком даже и не помышляла. Даже ведь вообще в его сторону не поглядывала. Больше того, ненавидела его за прошлогодний испуг. Алька ведь — всего лишь жертва, ее нужно жалеть, а не наказывать. Это ведь Дронов во всем виноват, он ведь был инициатором. А потому и наказан должен быть именно он. И разве справедливо, что мать теперь до конца дней своих будет думать об Альке, как о шалаве?!
А разве это не справедливо? Разве это не так? Была бы она порядочной девушкой, разве застонала бы так сладко от прикосновений насильника? Порядочная девушка верещала бы на всю округу так, что милицейская сирена позавидовала бы. И уж как самый минимум — ее вой непременно услышала бы тетя Валя, прибежала бы, отодрала от нее своего бессовестного мужа. А Алька ведь даже не попыталась не то что закричать — она ведь даже не попыталась дать ему понять, что не желает близости. Больше того — всем своим поведением продемонстрировала обратное. На, мол, меня, бери, да побыстрее — ждать ведь мочушки нет.
Нет, Дронов не насильник. Он виноват только в том, что уловил тайное Алькино желание. Настолько тайное, что она сама его не осознавала. Но теперь была уверена — значит, желала. Иначе Дронов ни за что не повел бы себя так по-скотски. Значит, она сама во всем виновата. Это она спровоцировала ни в чем не повинного мужика. Потому что если было бы иначе, разве сейчас она сходила бы с ума оттого, что все закончилось, почти не начавшись? Разве винила бы мать в том, что ей не удалось попробовать что-то восхитительно-вкусное, как любой запретный плод? О, если бы не мать, сейчас Алька была бы абсолютно счастлива! Потому что знала бы что-то такое, что от самого своего рождения стремилась узнать. Смысл жизни. А если и не смысл, то самую сладкую ее сторону.
Алькины размышления, такие сложные и волнительные до дрожи, прервал звонок в дверь.
— Иди, — крикнула мать. — Наверняка опять Жанка приперлась. Имей в виду — никаких гуляний! Будешь дома сидеть, пока замуж не выйдешь. А то догуляешься у меня!..