Дверь
Почему ты даже не улыбнулась?
Я бросился на второй этаж и увидел через широкое окно-стену, как вас подвели к самолету, он был недалеко, и, зная, что тебя непременно ототрут более энергичные и бесцеремонные, стал смотреть на подымающихся по трапу. Когда толпа заметно поредела, я снова увидел тебя, увидел, как ты, почти невольно, в последний раз взглянув в сторону аэропорта, приподняла руку, прощаясь, и тут же вошла в разверстую темень двери.
Какая непереносимая тоска!
Какое нескончаемое горе!
Нет и не будет им конца и края!
Случайно наткнулся на мысль Варлама Шаламова, которая и меня не оставляет с первой минуты и с первой строчки.
Шаламов написал открыто: "Есть какая-то глубочайшая неправда в том, что человеческое страдание становится предметом искусства, что живая кровь, мука, боль выступают в виде картины, стихотворения, романа. Это всегда фальшь, всегда... Хуже всего то, что для художника записать - это значит отделаться от боли, ослабить боль, свою, внутри, боль. И это тоже плохо".
Согласен с каждым словом. Оправдываюсь только тем, что боль моя не проходит, а часто становится непереносимой, тогда я бросаю писать. А потом опять возвращаюсь к столу и уже не могу разобраться и объяснить самому себе, что меня к этому понуждает.
Если жизнь сопоставима с одним мелькнувшим мгновением, то и одно мгновение может вобрать в себя целую жизнь.
После нашего прощания в аэропорту Толмачева впереди было море времени, бессчетное число мгновений.
Они все еще длятся.
И вы все еще летите на белой машине по весне, в весну и в жизнь.
И все хорошо, и мир прекрасен, не бессмыслен, и есть во что верить и что любить.
Дай вам Бог!..
Юля родилась, когда ее отцу был тридцать один год. Работал он редактором молодежной газеты и всерьез подумывал, что для такой работы уже староват, что все еще оставаться в комсомоле, быть членом бюро обкома комсомола в его возрасте как-то неудобно.
Впрочем, и мать, которая была на четыре года моложе, тоже думала о своем возрасте, но по другим причинам. Она сомневалась, не поздновато ли решили родить второго ребенка. Ведь их сын Алеша, которого они любили до самозабвения, просто млели перед ним, немало тем вредя воспитанию, должен был в этом году идти в школу.
Мать, всегда более решительная, сходила в женскую консультацию и взяла направление на аборт.
Обычно уступавший ей отец вдруг заупрямился. Он любил жену и, не замечая собственного эгоизма, ревновал часто и мучительно. Ему даже снились сны ревности, казавшиеся безысходными и ужасными; он просыпался среди ночи с тяжелым сердцем и долго не мог успокоиться.
Рождение или нерождение второго ребенка он тоже каким-то образом связал со своей любовью к жене и страстной ревностью.
В конце концов он нашел довод, который сломил сопротивление жены. Он сказал:
"Ты только представь себе: мы умрем, и наш Алешенька останется один на всем белом свете, ни одного родного человека! А тут у него будет братик, а еще лучше - сестреночка" (отец хотел, чтобы родилась девочка).
Она сдалась и отказалась от аборта.
И все это, конечно же, доказывает, как еще на самом деле были молоды и не умудрены жизнью Юлькины родители...
Но потом, позже, в течение многих лет, Юлина мать все вспоминала о том, что не хотела рожать дочку, и хотя она говорила об этом чаще всего с улыбкой, полушутя, ее глаза становились испуганными, улыбка растерянной, и она сама и близкие догадывались, что она пытается покаяться, но у нее это не получается.
И когда она вернулась из роддома, то сразу рассказала мужу, как принесли дочку на первое кормление, а та отвернулась от груди, плотно сжав губки, и, как показалось матери, смотрела на нее пристальным, осуждающим взглядом.
Мать расплакалась и стала просить прощения у новорожденной, которой она какое-то короткое время не хотела, целовала ее нежные смуглые щечки, лобик, но дочка была непреклонна и грудь не взяла. Лишь во второе кормление она стала сосать, а насытившись, произнесла что-то похожее на сердитое, недовольное "у-у!" и сразу же отвернулась. И так она поступала всегда на протяжении всех месяцев, пока ее кормили грудью.
Скорее всего, все это было лишь плодом материнского воображения, но то, что дочка отвернулась от груди в первое кормление, - это факт. Такой же, как и то, что родилась Юлька смуглой, темноволосой, с большими синими глазами (увы, значительно позже родители узнали, что все младенцы рождаются с синими да голубыми глазами), о чем мать с восхищением сообщила в первой же записке из роддома, посчитав, что дочка цветом глаз пошла в отца и отцову родню; но через несколько дней в ее глазах появились темно-коричневые лучики, которые ширились, ширились, окончательно поглотив синеву, и стала Юлька кареглазой.
Накануне Юлькиного рождения, в декабре, отцу наконец дали две комнаты в трехкомнатной квартире в новом благоустроенном доме. Они впервые в жизни оказались в доме, где не надо было топить печь, носить воду, даже от хождения в баню они теперь освобождались и чувствовали себя немного обалдевшими от окружившего их благополучия, делавшего их невероятно свободными.
Это казалось и комичным, и жалким: чувство свободы, сама свобода зависела от благоустроенного жилья. Но так было. Они пьянели от этой свободы. Они были счастливы. И Юлька была первым ребенком, родившимся в этом доме, что тоже было добрым предзнаменованием, и все жильцы многоквартирного дома сразу полюбили и Юльку, и ее родителей, во всяком случае, так казалось, хотелось, чтобы было именно так.
Отец пригласил свою мать подомовничать, помочь им, и она тотчас прилетела из Новосибирска; ей еще не было шестидесяти, и чувствовала она себя неплохо, радовалась их радостью и вполне влилась в их настроение.
В редакции сотрудники вовсе не считали своего редактора старым, считали его вполне подходящим для такой работы и, зная его готовность подхватить шутку, поострить, сделали в честь рождения его дочери забавные комбинации из вырезанных в старых газетах и журналах рисунков и понятных лишь редакционным поздравлений, в которых каждое слово, по мнению авторов, блистало остроумием и было многозначительным. Редактор с искренним удовольствием принял этот самодельный поздравительный альбом и, к не меньшему удовольствию сотрудников, вычитывал из него вслух стихотворные и прозаические отрывки и хохотал до слез вместе с сочинителями.