Богоматерь убийц
Но тут беспутная жизнь обращает смерть в бегство, со всех сторон вырастают мальчишки — из каких щелей, из каких вагин? — словно крысы, которых не вмещает больше городская канализация. Когда мы покидали кладбище и Алексис перезарядил свою игрушку, двое из этих невинных созданий, не так давно увидевших свет (лет восемь-десять назад) с увлечением дрались, подбадриваемые кучкой взрослых и детей, под одуряющим тропическим солнцем. Без передышки, с личиками, горящими бешенством, потными особым потом ненависти — он вырабатывается здесь и не имеет равных на планете. И так как лучший способ покончить с пожаром — потушить его, ангел его потушил шестью выстрелами. Шестеро человек упали, по одному на каждый выстрел, шестеро, державшие в руках нерв представления: четверо зрителей-распорядителей и оба кулачных бойца. Каждый с отметиной на лбу, откуда сочились красные капельки, образуя живописные ниточки крови. Смерть, госпожа моя, поубавила в них пыла и выиграла, по крайней мере, этот раунд. Перейдем к следующим. Трубы трубят.
Пробегавший мимо Покойник предупредил нас, что сейчас явятся те, на мотоцикле. И в самом деле, эти козлы явились — приехали по встречной полосе, нарушая самые элементарные и священные законы Колумбии, законы уличного движения, которые запрещают тебе ехать по левой стороне улицы и предписывают соблюдать дорожные знаки с рекламой шоколада «Лукер» под ними. Что, они не видели, придурки? Нет, видели — но не видели пуль, отправленных Алексисом, моим мальчиком, в верном направлении, «in the right direction», как удачно выражается по-английски первое должностное лицо государства, наш главный полиглот, и как показывала стрелка над вездесущим шоколадом, над маленькой плиткой к чашечке кофе, но — ай-я-яй — им не съесть теперь ни одной плитки. Шоколад перестал входить в наши обычаи, как музы и месса, мы пустые, пустые, как жестяной барабан, по которому больше не ударит карлик-спидоносец. Всё исчезло, все умерли, от моего мира не осталось и следа. Я избавлю вас от описания трагической кончины мотоцикла — хотя нет, зачем? Он столкнулся с машиной, ехавшей «in the right direction», и оказался на ее крыше. С крыши его снял агент налоговой службы, который занимался опознанием трупов.
Ничто не действует у нас: ни закон «око за око», ни закон Христа. Первый, потому что государство не применяет его и не дает применять другим. Сами не рубят и другим не дают, совсем как моя покойная мама. Второй, потому что основан на извращенной логике. Христос был великим проповедником безнаказанности и сеятелем беспорядка. Стоит в Колумбии подставить вторую щеку, как тебе вдобавок еще и вышибут глаз. А если ты незряч, то всадят нож в сердце. В госпитале Сан-Висенте-де-Пауль, в отделении срочных операций, так называемой «поликлинике», всегда переполненной, — очаг войны посреди нашего мира — работают мастера по ремонту сердец: берут простые нитки, которыми сшивают мешки, чинят сердце — и снова оно готово биться, трепыхаться, источать ненависть. А поскольку у нас кто живет — тот мстит, подстрелившие тебя заявляются в госпиталь и приканчивают, как только операция успешно завершится. Четыре, пять, двадцать выстрелов в тыкву: антиохийские медики — прекрасные кардиологи, может, и нейрохирурги тоже? После чего они выходят абсолютно спокойные, довольные собой, пряча железку, выкуривают варильо или басуко. Варильо — это простая сигарета с марихуаной внутри, а про басуко я уже объяснял.
Сеньоры салезианские священники, достойнейшие, ученейшие, непреклоннейшие! Возможно, мои обвинения поверхностны и неоригинальны. Но я — осел, который ступает твердо и не спотыкается, потому что всякий раз крепко думает, куда поставить ногу. Любая религия для меня — бессмыслица. Если взять и посмотреть с точки зрения здравого смысла, простой рассудительности, то очевидно, что Бог — либо творец зла, либо несущностен по своей природе, употребляя ловкое словцо. Оно — кролик, вынутый мной, фокусником от схоластики, из рукава метафизического фрака с целью демонстрации изначального отсутствия Бога. Ясно, что его нет! Я, настраивая все мои пять чувств плюс телеантенну, пытаюсь его уловить, но нет, только полосы на экране. Единственное, что есть, что я вижу, — кролик. И кролик убегает… Что же касается Христа — как можно прийти к Богу, верховной сущности, через человека, с его земной судьбой и страстями? И бешенством. Хотел бы я поглядеть на него у нас в Медельине, как он пытается выгнать хлыстом торговцев из храма! Он бы не дожил до креста, сразу получив удар ножом. Попробуйте здесь предаться бешенству!
Две тысяч лет назад в мир пришел Антихрист, он же Христос: Бог-дьявол. Они — двое в одном, тезис и антитезис. Ясно, что Бог есть: повсюду мы видим следы его злодеяний. Как-то вечером рядом с кафе «Версальский салон» я наткнулся на мальчишку, нюхавшего саколь, сапожный лак. От одной галлюцинации к другой саколь разъедает легкие, и наконец, вам дается отдых от этой жизни с ее превратностями и противным смогом. Поэтому саколь благодетелен. Я неизменно приветствую улыбкой мальчишек, нюхающих всякую дрянь. Их глаза — жуткие глаза — встречаются с моими, и душа моя рвется прочь из тела. Ясно, что Бог есть.
В числе мерзостей, которые творит Бог руками человека, есть и такая: медельинские лошади, нагруженные под завязку, влачащие свою несчастную жизнь вместе с тяжелой повозкой, под бешеным солнцем в бешеном небе. Те, кто правит этими лошадьми, зовутся «возчиками», их несколько сотен. Как-то, сидя в такси, мы с моим мальчиком обогнали такую лошадь: она бежала рысью, то и дело подгоняемая кнутом, мимо зданий Альпухарры, административного центра, приюта бюрократов, не чувствующих ничего, потому что сердце их слепо, а рот вечно обсасывает разные предположения. «Лошади не должны работать, работать Бог заповедал человеку, сука!» — крикнул я возчику, высунувшись из окна машины. Услышав мой голос, возчик обернулся и стал идеальной мишенью для Алексиса, и тот пометил его в лоб. «Сфотографировал» — так еще говорят. Возчик упал на асфальт, выпустив поводья, лошадь остановилась. Машина, ехавшая на полной скорости, резко затормозила и задела возчика, но не убила, потому что он был уже мертв. Извините за слово, которое у меня вырвалось, — оно старое и почтенного происхождения. Правда, с тех пор эти суки стали куда более вредоносными. Как бы то ни было, извините. Дело в том, что животные — страсть всей моей жизни, у меня нет других ближних, их страдания — это мои страдания, которые я не в силах перенести.
Что до таксиста, он отправился туда же, куда и возчик, прямым курсом в вечность, как водители, отпускающие тормоза на спуске Робледо. Выяснив, что он нас знает, мы пометили его в лоб. Ничего не поделаешь, профессиональный риск. Не слушай, когда не нужно, и не смотри, когда не нужно, в городе с разгулом насилия. Кроме того, я не знаю невиновных таксистов.
Нас с Алексисом разделяло прошлое, я обладал им, он — нет; а сближало убогое настоящее без будущего, смена часов и дней — никаких целей и планов, но зато множество трупов. Когда Алексис довел их число до ста, я окончательно сбился со счета. Один раз такое со мной уже случалось, в далекой молодости, когда после пятидесяти женщин все перемешалось в моей голове и я перестал считать дальше. Чтобы дать примерное представление о масштабах, скажу, что Алексис отправил на тот свет меньше народу, чем бандит-либерал Хасинто Крус Усма, «Черная кровь», расстрелявший примерно пятьсот человек, — но намного больше, чем бандит-консерватор Эфраин Гонсалес, расстрелявший около ста. Округляя цифру, остановимся на среднем арифметическом: двести пятьдесят. Что до большого главаря, наделавшего много шуму и давшего пищу для сплетен, то этот прикончил больше тысячи, но опосредованно, руками бесчисленных наемников. Не назовете же вы любовью простое подглядывание? Это вуайеризм — грех, достойный сожаления.
Так вот я и говорю: жить в Медельине — значит заживо стать озлобленным мертвецом. Я не выдумал эту действительность: она выдумала меня. И мы ходим по улицам, живые мертвецы, болтая о кражах, грабежах, других мертвецах, бродячие призраки, влачащие груз ненадежного существования, бесполезной жизни, призраки, захлестнутые обшей бедой. Я могу точно назвать момент, когда я превратился в живого мертвеца. Это случилось вечером, под ноябрьским дождем: мы с Алексисом шли по кварталу Белен, по улице, разорванной посредине одним из медельинских ручьев, некогда кристальных, теперь обращенных в сточные канавы, где каждый кончает свою жизнь, доверяя несчастным водам грязь человеческой грязи. Тут прямо у нас на глазах в канаву свалился умирающий пес. Я предпочел бы пройти мимо, не видеть, не знать, но пес своей беззвучной, тревожной, неотвратимой мольбой призывал не оставлять без внимания его смерть. По скользкому берегу ручья мы подошли к нему. То был один из тех уличных псов, которых в Боготе зовут просто «псинами», а в Медельине даже не знаю как, хотя, впрочем, знаю: «паршивцами». Стараясь вместе с Алексисом вытащить его из воды, я заметил, что все ноги животного переломаны и значит, надежды на спасение все равно нет. Видимо, его переехала машина, и пес едва-едва дополз до канавы, но перейти ее не смог и свалился. Как бы он выбрался отсюда, израненный, искалеченный, если двое здоровых мужчин с трудом могли его поднять? Цементные берега канавы преграждали ему путь. Сколько времени лежал он вот так? Несколько дней и ночей, под дождем, судя по крайней истощенности. Может быть, он пытался, раненый, добраться домой? А дом — разве был дом? Об этом знает один лишь Бог, виновник всех этих мерзостей: Он, с большим «О», используемым для обозначения самого трусливого и жестокого Существа, убивающего и калечащего чужими руками, руками человека, своей игрушки, своего наемника. «Он не сможет идти, — сказал я Алексису. — Вытащить его — значит заставить мучиться еще больше. Надо его прикончить». — «Как?» — «Из револьвера». Пес глядел на меня. Взгляд этих светлых, невинных глаз будет со мной до конца жизни, до того самого мига, когда милосердная Смерть заберет меня. «Я не могу», — ответил Алексис. «Надо», — ответил я. «Нет, не могу». Тогда я достал револьвер у него из-за пояса, приставил дуло к груди пса и спустил курок. Хлопок получился глухим — тело собаки поглотило звук. Ее чистая душа поднялась прямой дорогой к собачьим небесам, куда мне не войти, потому что я — частица людской грязи. Бога нет, а если есть, то он проклятый сифилитик. И пока ливень усиливался, а сумрак сгущался, я понял, что счастье для меня отныне стало недоступным — если когда-то, в далеком прошлом, оно вообще было возможным, пусть не до конца и ненадолго. «Ты будешь убивать теперь один, — обратился я к Алексису. — Мне больше не хочется жить». И я направил револьвер себе в сердце. И снова, как несколькими месяцами ранее в моей квартире, Алексис ударил меня по руке, и пуля шлепнулась в воду. Мы не без усилия столкнули пса в канаву, окончательно перепачкавшись в дерьме телом и душой. Помню, что Алексис рыдал вместе со мной над телом животного. Вечером следующего дня, на авениде Ла-Плайя, его убили.