Богоматерь убийц
Мы шли по Ла-Плайя в толпе народа — по левой стороне, если быть до конца точным, — и смотрели на холм Пан-де-Асукар, когда прямо перед нами выскочил трескучий мотоцикл и задел нас. «Берегись, Фернандо!» — успел крикнуть мне Алексис, и в этот момент с мотоцикла выстрелили. Это было последнее, что он сказал в жизни, мое имя; никогда прежде он его не произносил. А затем провалился в пропасть, вечную, бездонную. Вокруг меня завертелись обрывки звуков и цветов, уничтоженных, стертых следующим мгновением. Я видел парня на заднем сиденье мотоцикла, «жарщика», в ту секунду, когда он стрелял, я видел блестящие глаза и кармелитскую накидку под расстегнутой рубахой. Больше ничего. Мотоцикл, лавируя, потерялся в людской гуще, мой мальчик упал, оставив ужас жизни ради ужаса смерти. Один точный выстрел, прямо в сердце. Мы думаем, что существуем, но нет, мы тени пустоты, наркотические видения.
Упав на тротуар, мой мальчик продолжал смотреть на меня открытыми глазами из своей бездонной пропасти. Я попробовал закрыть их, но веки сопротивлялись, как у того жмурика — другой день, другое место, другая смерть. Зеленые, несравненные глаза моего мальчика, чудесный зеленый цвет, до которого далеко колумбийским изумрудам чистейшей воды, прозванных «каплями масла». Но все мы, мертвецы, похожи, с черными, кофейными, голубыми глазами, — а между тем зеваки уже окружили нас, с их сплетнями, шепотом, шумом и грязью. И тогда я понял, что мне следует сделать: поднять его, убрать подальше от грязного любопытства, сделав вид, что он ранен, пока никто не догадался, что он мертв. Поднять, чтобы лишить их зрелища опознания трупа, того, что грозит всем умершим на улице, — тайного наслаждения тех, кто считает себя живым, поскольку они топают на своих двоих, в неизменном окружении собственной подлости. У первого же встречного — наркомана, из тех, что завладели авенидой и спят на скамейках, — я попросил, чтобы он остановил такси и помог мне посадить туда моего мальчика. Он остановил такси, он помог мне сделать все, что нужно. Я дал ему несколько монет, и машина тронулась с места.
На другой стороне авениды, у бокового проезда, стояла частная клиника воров-карманников — плеоназм, надеюсь, простительный в глазах сеньоров академиков, если учитывать мое отчаяние и мою спешку. Это Клиника «Сома», первая в своем роде, основанная здесь в незапамятные времена моего детства группой медиков-уголовников, объединившихся, дабы основательнее прощупать меру наивности и отчаяния своих ближних, а также исследовать глубже, так глубоко, как получится, при помощи рентгеновских лучей содержимое кошельков своих клиентов, пардон, пациентов. «Этим сукиным детям я оставлю тело», — молниеносно, как и всегда посреди беды, пришла мне в голову светлая мысль, и я приказал таксисту немедленно развернуться, и пусть он возьмет сколько хочет, но доставит меня на ту сторону улицы. «Я привез парня, которого ранили тут недалеко», — объяснил я в приемном покое. Осознав ситуацию и тот факт, что, в отличие от похоронной службы, они неспособны извлечь пользу из трупа, персонал клиники впал в такое отчаяние, что мое собственное горе как бы съежилось, и среди всеобщего переполоха я был отправлен к директору, сострадательному господину, посоветовавшему мне отвезти моего мальчика в государственную поликлинику, где меня обслужат бесплатно, учитывая необходимость неотложных мер. «Именно такие меры и нужны сейчас, уважаемый сеньор, — ответил я, — а потому вы отвезете его сами». Я повернулся и захлопнул дверь прямо перед его носом. Отвратным, как легко догадаться, носом.
И какая разница, умрем ли мы в кровати от старости или, не дожив до двадцати, на улице, от ножа или пули? Не все ли равно? Ведь за последним мгновением жизни последует смертная пропасть. Я говорил это себе, стараясь не думать, в толпе людей, пытаясь отыскать какую-нибудь церковь. Две ближайшие, Сан-Игнасио и Сан-Хосе, по закону подлости были закрыты. Оставалась Канделария, всегда открытая; туда я и направился — молить Господа, чтобы он вспомнил обо мне и послал мне смерть. Пока я обращал свою просьбу к Поверженному Христу, в мигании лампадок, я вспомнил, что у Алексиса на поясе остался револьвер. Я не снял его из-за ужаса и отвращения к огнестрельному оружию: я стараюсь никогда не думать о его существовании. Да, револьвер остался на поясе и теперь станет добычей уголовников из клиники! Пусть он пойдет им на пользу, пусть их пристрелят из этого самого револьвера… Выйдя из церкви, я оказался на улице, там все было как раньше — солнце, шум, толпа, и ни над кем в отдельности не нависали черные тучи будущего. И когда я пошел через парк, там, как всегда, взвились в небо спугнутые голуби.
Удаляясь секунда за секундой от жуткого мгновения смерти Алексиса и шаг за шагом от центра, я очутился к концу дня на мрачной авениде, пересекающей Белен, с канавой посредине. Моя судьба запутаннее судебного дела: я бежал от скорби и вот оказался здесь. Внезапно, без предупреждения, как чуть ранее Смерть, пришла ночь. Я добрался до перекрестка. Вереницы автомобильных фар медленно двигались по забитой до отказа дороге, словно светящиеся черви, земные светлячки, смиренно преодолевающие болото жизни. То были машины, купленные на деньги наркоторговцев, деньги, затопившие город в последние несколько лет. Я оставил неспешный поток огней и углубился в сумрак. Послышались выстрелы. Ночь с черной душой, преступная ночь, охватила Медельин, мой Медельин, столицу ненависти, сердце обширных владений Сатаны. Заблудший автомобиль на миг ослепил меня фарами, осветил будущее на пару метров вперед.
В коммунах много лет ведется священная война: квартал против квартала, улица против улицы, банда против банды. Война тотальная, война всех против всех, о которой мечтал Адамов, драматург и мой друг, который умер старым и нищим, но в Париже. В коммунах все приговорены к смерти. Кто приговорил их? Закон? Глупый вопрос: в Колумбии есть законы, но нет закона. Один приговаривает к смерти другого, обычное дело, а также его родственников, друзей, всех, кто хоть как-то с ним связан. Тот, кто связан с приговоренным — уже мертвец и падет вместе с ним. С точки зрения демографии, численность населения в нашей стране регулируется именно таким образом. В моей драгоценной Колумбии смерть превратилась в заразную болезнь. Так что в коммунах остаются одни дети-сироты. Вся молодежь, включая их отцов, перебила друг друга. А старики? До старости доживают только свиньи — и Бог. Старики давно уже умерли, молодые один за другим погибли от удара ножом и никогда не увидят в зеркале морщинистого лица старости. От удара ножом, вместе с теми, кто бежал из деревни, бежал якобы от «насилия» и основал эти коммуны на неприветливых землях, выстроил «пиратские» кварталы. От «насилия»… Ложь! Насилие — они принесли его с собой. На остриях ножей. Они бежали от самих себя. Потому что — скажите мне, вы ведь умный человек — для чего в городе нож? Чтобы перерезать глотку, и ни для чего больше. Нет бедствия страшнее на этой планете, чем колумбийский крестьянин, нет хищника более вредоносного и опасного. Рожать, побираться, убивать и умирать: вот его жалкая участь.
Дети этих детей, зачатых в недобрый час, сменили ножи на самодельные обрезы, которые их внуки, следуя в ногу со временем, отвергли в пользу револьверов, купленных у армии и полиции. Пусть они напиваются водкой государственного производства, пробуждая в себе тысячи чертей, пусть потом убивают друг друга из этих револьверов! Из доходов от водочной монополии государство платит учителям, чтобы те объясняли детишкам: воровать и убивать нехорошо. Не спрашивайте меня, откуда такое противоречие. Я не знаю, ибо не творил этот мир; когда я прибыл в него, все уже сотворили до меня. Так уж устроена жизнь, парсеро, это непростая штука. И поэтому я повторяю снова и снова: недопустимо навязывать ее никому. Кто рождается, должен рождаться сам, на свой страх и риск, и порождать других точно так же. Опираясь на зыбкую легитимность выборов, управляясь женоподобным идиотом, производя оружие и разбавляя спирт до состояния водки, выдумывая конституции с гарантией безнаказанности, отмывая доллары, снабжая весь мир кокаином, душа всех налогами, колумбийское государство есть первый преступник в стране. С ним невозможно покончить. Оно — рак, подтачивающий нас изнутри, убивающий мало-помалу.